Notice: Undefined index: componentType in /home/z/zapadrussu/public_html/templates/zr_11_09_17_ltf/component.php on line 12
Вопреки стереотипам

Вопреки стереотипам

Автор: Юзеф Бахуж

Kostel

Темой моих размышлений в данной статье станут воспоминания польских ссыльных — в них мы встречаем суждения о России, которые отличаются от мнения, преобладавшего о ней в нашей литературе XIX в. Я ограничусь только некоторыми примерами, поскольку у нас нет возможности рассмотреть весь огромный материал, представляющий судьбы ссыльных, которых направляли на поселение или каторгу в различные места необъятной российской территории, в особенности за Урал, в Сибирь. Такую информацию можно найти в работах Антония Кучинского, Франтишека Новинского, Виктории Сли-вовской и Эльжбеты Качинской, Зофии Троянович и Ежи Фечко, а также в более поздней книге Мариуша Хростека1.

Зофья Троянович в предисловии к антологии литературных текстов и подборке пронзительных воспоминаний ссыльных, чьи взгляды укладывались в романтическую парадигму, подчеркивает, что польские ссыльные создавали собственную историю, своего рода «историю в истории... И нередко она отличалась от того образа Сибири, какой мы знаем из поэзии великого романтизма, образа, в котором преобладает апофеоз мученичества и искупительной жертвы. Но до большой амнистии 1856 г., когда мало кто из Сибири возвращался и еще немного было изданных воспоминаний, собственная история ссыльных в очень незначительной степени могла проникнуть в сознание людей, живущих в Польше и в эмиграции. В более позднем творчестве романтизма... образ Сибири подвергается значительным модификациям и дополнениям. Реалии жизни ссыльных получают более зримое воплощение»2.

Среди этих реалий становятся слышны и мотивы, отличающиеся от основного мартирологического тона. Такие мотивы время от времени появляются и в научных исследованиях, здесь в первую очередь следует упомянуть работу Мариуша Хростека, который пишет: «Картина жизни в Сибири, нарисованная исключительно черными красками, переполненная страданиями, изнурительным трудом и преждевременными смертями беззащитных страдальцев-мучеников, так пропагандируемая в польской литературе девятнадцатого века, не находит безусловного подтверждения в текстах воспоминаний и писем многих ссыльных»3. Автор процитированных слов прекрасно осведомлен о страданиях и жестокости Сибири — ведь он эти сведения приводит на многих страницах своего исследования о судьбе поляков в Сибири, — но он также знает, что в воспоминаниях и письмах ссыльных есть и другая правда. Правда, которая отличается от представления Сибири только как застенка, пыточной и от образа России, ненавистной и абсолютно враждебной полякам. Такой стереотип ужасной России, подкрепленный польским романтическим пониманием страдания и мученичества как самого полного выражения и главного доказательства верности патриотическим идеям, окрашивал многие воспоминания и способствовал их популярности, поскольку не противостояние стереотипам, а следование им встречает одобрение публики.

Осознавал склонность к такой окраске воспоминаний и Бенедикт Дыбовский, который — прежде чем стал известен как исследователь природы и народов Сибири — прошел через арест в 1863 г. (он был профессором Варшавской главной школы и противником восстания, но он помог одному из младших коллег спрятать нелегальные материалы), пребывание в варшавской Цитадели, где на собственной шкуре испытал всевозможные подлости со стороны следователей и стражников. Когда он был отправлен в Сибирь, на одном из этапов, наслушавшись рассказов своих товарищей по несчастью об издевательствах и притеснениях, с которыми они столкнулись в пути, он стал расспрашивать и остальных о том, «как их отправляли по этапу партиями из Вильны, Минска, Могилева, а конкретнее, велели ли им надевать арестантскую робу, брили ли им голову, производили ли личный обыск, проверяли ли их вещи; так вот все заявляли, что ничего подобного с ними не происходило. Поэтому я сегодня должен твердо сказать, что те, кто в своих воспоминаниях пишет о таких репрессиях со стороны тюремных властей, — выдумывают»4.

И на других страницах воспоминаний Дыбовского можно легко найти примеры недоверия к стереотипам, которое — подобно недоверию Яна Черского или Александра Чекановского — сделало возможным научное сотрудничество поляков с русскими.

Напомним, что стереотипы возникают на основе групповых конфликтов (племенных, национальных, конфессиональных или связанных с традициями и обычаями), которые охватывают многие поколения, имеют место в течение длительного времени. В польско-российских отношениях такие конфликты возникли и усиливались с 17 века, что с польской стороны приводило к формированию устойчивой ненависти и неприятия по отношению к русским, а с русской стороны — к шаблонному, глубоко неприязненному восприятию поляков и всего польского. И с обеих сторон старались не видеть у противника никаких положительных черт. Краткими были периоды, когда затихала, слабела взаимная неприязнь и намечались попытки формирования положительных установок. Такие попытки имели место в период 1815-1825 гг., когда политические элиты обеих стран старались приглушать этот антагонизм: Александр I предоставил Царству Польскому автономию, благосклонно отнесся к проекту создания Варшавского университета, польские поэты слагали гимны в его честь, а Виленский университет и Кременецкий лицей переживали время своего расцвета. Однако очень быстро гимн «Boże coś Polskę» Алоизия Фелинского подвергся таким изменениям, что стал звучать как песнь, направленная против захватчиков, а о его первоначальном пророссийском пафосе старались не вспоминать. Поэзия, публицистика и даже проза, связанные с восстанием 1830-1831 гг. и с периодом, последовавшим за подавлением восстания, полны высказываний, лозунгов, выражающих самую глубокую и острую ненависть к России. Примеры иного рода, такого, как честный русский — капитан Рыков из «Пана Тадеуша» (1834), — случались редко, а картины взаимной симпатии русских и поляков, нарисованные в романах Юзефа Коженевского «Тадеуш Безымянный» (1852) и «Родня» (1856), вызывали возмущение (особенно в кругах эмиграции) и нередко воспринимались как проявления национального отступничества.5

Очевидно, что стереотипы имеют ничтожную познавательную ценность при воссоздании образа действительности, которую они якобы описывают, но они очень многое говорят о тех, кто эти стереотипы создает и руководствуется ими в своих поступках. Стереотипные образы содержат информацию не столько о противниках и их действительности (хотя какие-то обрывки сведений о ней они все-та-ки используют), сколько формируют настроения их сторонников и апеллируют к эмоциям последних, то есть содержат картину ощущений и мотиваций их собственного лагеря. Из польского стереотипа «русскости» мы немного сможем узнать о русских и России, но значительно больше — о польских комплексах и польских опасениях, о польской готовности к самозащите и польской установке не уступать и не отступать в борьбе.

В течение почти 40 лет после окончания Второй мировой войны под лозунгом польско-советской дружбы всячески экспонировались мотивы польско-российского сотрудничества в области культуры и борьбы с царизмом — что шло на пользу познанию деталей этих явлений, — при одновременном осуждении самодержавия. На первый план выдвигались традиции совместной деятельности польских и российских противников абсолютизма, помнили о польских художественных произведениях, написанных в духе стихотворения «К друзьям москалям», и о признании Мицкевича в России, при этом, однако, старались не задаваться вопросом, сколько в польской романтической поэзии было ненависти не только к царизму, но и к России в целом, или же не особо задерживались на сочинениях вроде «Клеветникам России» Пушкина. В тогдашней ситуации воскрешение духа сотрудничества и симпатии сопровождалось пренебрежением к трагическим событиям новейшей истории, игнорировались также давние антироссийские стереотипы у поляков и существование анти-польских настроений в России. Изгнанные из публичной дискуссии призраки отступали в подполье, в область тени и шепота, где они погружались в спячку, таились в ожидании благоприятной поры, чтобы вновь выйти на свет и заговорить в полный голос, с присущими им ядом и язвительностью. Их время наступило после 1980 г.

Трудный процесс изучения этих призраков стереотипов — кропотливый, откровенный, без недоговоренностей — начался с обеих сторон в результате коренного изменения политического строя в обеих странах. Важным событием здесь стала такая книга, как сборник «Поляки и русские в глазах друг друга» (М., 2000), изданный при сотрудничестве Польской и Российской академий наук. Редактировал его коллектив под руководством Виктора Александровича Хорева, который также осуществлял руководство над выпуском сборника «Россия - Польша. Образы и стереотипы в литературе и культуре» (М., 2002). Продолжением этих книг стала монография В. А. Хорева «Польша и поляки глазами русских литераторов. Имагологическиие очерки» (М., 2005). Термин «имагология» предполагал, что необходимо внимательно — sine ira et studio — исследовать стереотипы и образы, им не соответствующие. Существенные изменения, своего рода перелом в этой области, состоят в том, что исследователи стремятся обнажить ложность стереотипов, доказать необходимость исследования острых и щекотливых проблем, уважать различные подходы и оценки с обеих сторон, а также всегда помнить, что ни одна из сторон не обладает патентом на стопроцентную истину.

Впрочем, стереотипность видения действительности в польской культуре касается не только изображения репрессий со стороны захватчиков, в частности, восприятия и изображения Сибири, но затрагивает и язык дискурса о конспиративной деятельности и восстаниях в Польше. В популярных и образовательных текстах, посвященных этим событиям и проблемам, преобладала и преобладает сейчас мысль о неизбежности вооруженных выступлений, о всеобщем общественном их одобрении и нравственной пользе, которую они приносили делу сохранения национального потенциала и национальной идентичности. Начиная с ноябрьского восстания 1830 г. и заканчивая варшавским восстанием 1944 г., считалось неприемлемым выражать сомнения относительно необходимости выступлений этого типа, а их неприятие рассматривалось как кощунство по отношению к священной жертве тех, кто проливал кровь, и, конечно же, как проявление эгоизма, мелочности, трусливости и перехода на позиции врагов.

В рамках такой концепции дурным поляком был граф Белопольский, который решительно (но безрезультатно) противился восстанию 1863 г. И не заслуживают имени настоящих поляков те граждане, которые — как Каэтан Крашевский (брат известного писателя6) — резко критиковали повстанческое партизанское движение. Или те, кто, как Болеслав Прус в рассказе с говорящим названием «Ошибка», негативно оценивал произошедшее в 1863 г. Критическое отношение к драме январского восстания и несогласие с изображением Сибири в исключительно траурных тонах можно увидеть и в «Кукле» (1889) Пруса, и поэтому изображение дружбы с русским в польских литературоведческих исследованиях расценивалось как тема весьма уязвимая на фоне польской убежденности о конструктивном значении поражений.

Сибирские дневники, однако, содержат немало информации, подтверждающей правоту Пруса. В богатой коллекции этих записей я неоднократно встречал именно такие моменты, которые сохраняют свидетельства не только о бездушных мучителях, но и о том, как русские протягивали полякам руку помощи, старались поддержать искренними участливыми словами. Якуб Салингер вспоминает, как в 1863 г. в колонне арестантов, которых гнали в пересыльную тюрьму, он оказался недалеко от Кремля: «Мы встретили санки, в которых сидел мужчина средних лет, закутанный в меховые шкуры. Когда он нас увидел, он тут же приказал остановить санки. Он отбросил меховую полость и, стоя в санках, громко воскликнул по-русски: “Приветствую вас, поляки, пусть Бог простит вас и исполнит ваши надежды”. Мы все его в один голос поблагодарили и, не задерживаясь, продолжили путь»7. Спустя пятнадцать (или что-то около этого) лет Вацлав Серошевский, арестованный в 1878 г. за тайную патриотическую и социалистическую деятельность и приговоренный к ссылке, уже в варшавской Цитадели встретил — помимо палачей садистов — также таких следователей, которые помогали арестантам, а когда после прибытия в Москву он шел в колонне арестантов в пересыльную тюрьму, на шумных улица города «прохожие останавливались, выражая нам свое сочувствие, кидали нам баранки, булки, фрукты... Какой-то седой мужчина прорвал цепь солдат, подбежал ко мне и сунул мне в руку рубль»8. Серошевский отмечал и угрозы — весьма нередкие, — которые были результатом антипольской пропаганды русских националистов, например, какие-то два молодца выкрикивали: «Сукины дети, бунтовщики, поляки, вот мы вас!..»9, но это не было для него голосом правды об отношении к полякам русских.

Важно то, что иногда авторы воспоминаний, которые прошли через пытки следствия в варшавской Цитадели, ужасы пути в кандалах до Перми, Тобольска или Иркутска и ад каторги в рудниках, отмечали проявления доброжелательности и готовности помочь со стороны русских. Рафал Блонский вспоминает, что в Цитадели к нему проявил сочувствие и сказал несколько утешительных слов русский жандарм, а затем описывает то, что происходило позднее, когда, преодолев в кандалах 580 верст из Тобольска, чуть живой, он добрался до лазарета в Таре и, конечно же, не вынес бы каторжных работ: «Местные чиновники то ли по распоряжению начальства, то ли учитывая мои жалкие силы, не только не посылали меня на работы, но даже позволили мне жить на съемной квартире. Я получал наравне со всеми плату, какая была назначена работающим, пять злотых и два пуда ржаной муки в месяц; и за это у меня была квартира и стол у солдата тамошней инвалидной команды»10.

Изображение русских и России в их проявлениях человечности можно без труда найти в воспоминаниях Евы Фелинской из Вендор-ффов, осужденной на два года за контакты с тайным обществом Шимона Конарского и находившейся в ссылке с 1839 г. по 1844 г.11. Она не играла на мученических струнах не только потому, что издала свои воспоминания в Вильне в условиях русской цензуры, но также и потому, что у нее с ее русскими знакомыми из сибирского Березова, расположенного далеко на севере, над Обью, установились поистине сердечные отношения. Это правда, что она не была приговорена к каторге и находилась в ссылке с другой ссыльной полькой, но не только характер наказания повлиял на описание ею людей, с которыми она познакомилась в Березове и потом позже в приволжском Саратове. Определяющим было отношение ко всему русскому не в категориях, что это хуже, чем «у нас», а в категориях отличий, которые надо стремиться понять. С симпатией (но и с долей слегка покровительственного отношения к человеку младшему по возрасту) она рассказывает о посещении дома городничего (то есть одного из важных чинов в городе):

«Мы вошли. Симпатичная и миловидная хозяйка поприветствовала нас; только улыбка на ее лице свидетельствовала о том, что она нам рада. Сразу же вышла поискать мужа, который вскоре присоединился к нам. Дом сверкал удивительной чистотой. Вскоре вернулась нарядно одетая хозяйка, принесли поднос, заставленный вазочками с разнообразным вареньем. Она угощала нас молча, только жестом или улыбкой предлагая угощенье.

Чрезвычайное смущение и несмелость отражались у нее на лице <...>

Я подумала, что этот визит в тягость молодой хозяйке, я хотела его сократить и встала, чтобы попрощаться; но, увидев это движение, молодая женщина воскликнула: “Да как же? Самовар!!”

Видя, что наш уход без выполнения такой важной формальности огорчил бы хозяйку, я вновь уселась, и мы расстались, как я полагаю, в согласии»12.

Без сильных отрицательных эмоций она описывала и трудно выносимую ею восточную экзотику (например, тяжелый запах кухни остяков [устаревшее название народов Сибири — хантов, кетов и др. — Прим, переводчика] и отсутствие у них элементарных гигиенических привычек), но с умилением вспоминала расставание с Березовом, когда на пристани у реки собралось ее проводить множество русских знакомых: «Собралось столько людей, почти как на ярмарке. Все со мной прощались и благословляли с огромной сердечностью, я тоже с волнением и сожалением покидала этих искренних, честных людей, о которых я всегда буду благодарно вспоминать»13.

Вопреки стереотипам описывал свой путь в ссылку Ян Ручинский с Волыни, получивший образование в Кременецком лицее и в 1839 г. приговоренный к смертной казни за участие в заговоре Шимона Конарского. Смертную казнь ему заменили на каторгу. Часть пути он преодолел пешком в кандалах, а в феврале 1839 г., когда его везли в кибитке, тоже в кандалах, он, несомненно, замерз бы насмерть, как он пишет, если бы жандармы не укрыли его своими меховыми тулупами. Три недели продолжался мучительнейший путь из Киева в Тобольск. Мы не знаем точно, что означало его брошенное вскользь замечание о другом жандарме из Тобольска («он обошелся со мной по-человечески»14), но далее он с благодарностью описал, как к арестантам относился «дивизионный доктор и личный врач князя Горчакова», молодой выпускник Тартуского университета: «Хоть немец, но проявлял к нам благороднейшее сочувствие. Он навещал нас почти каждый день, каждый день присылал кофе и чай отличнейшего качества и прекрасно приготовленные, прибавив к ним праздничные пироги, поскольку прибыли мы в Тобольск на Пасху. Каждому из нас он дал по половине дести почтовой бумаги и по стальному перу, чтобы у нас было чем и на чем писать письма родным... Я слышал, что позднее он дослужился до должности губернатора. Благослови его Господь, и детей его, поскольку он это заслужил»15. Из Тобольска до Иркутска арестанты шли в кандалах, преодолевая 18-25 верст ежедневно. О пересыльной тюрьме в Иркутске Ручинский написал в дневнике: «Я с благодарностью вспоминаю дружескую, товарищескую заботу, которую к нам проявляли русские ссыльные. Они каждый день навещали нас, у местных властей добились разрешения отправить нас дальше без кандалов и выдавать для нас на каждом этапе по десять подвод. Кроме этого, они нас снабдили значительным числом серьезных книг, которые стали для нас настоящей, так нам необходимой пищей для ума. Вспоминается еще одна подробность. Эти русские ссыльные принесли нам номер “Иркутской Губернской Газеты”, в котором мы все были пропечатаны по имени и фамилии, а также с перечислением целей деятельности нашего общества. А написано было, что мы собирались уничтожить все религиозные и нравственные законы, бунтовать людей против их господ, против правительства, призывать к резне и убийствам, как во времена Марата и Робеспьера. И что за десятую часть предъявленных нам преступлений стоило бы нас повесить». Декабристы, — говорит Ручинский, — люди, «наученные печальным опытом, не слишком верили в подобные публикации»16.

Когда Ручинский отбывал наказание, к нему приехала жена и за солидную взятку «откупила» его от смертоносной работы на руднике — так у него появилась надежда выжить. Но зато жена чрезвычайно серьезно простудилась, а от привезенных ею денег остались жалкие остатки. В городке оказался порядочный русский врач, Ручинский запомнил его имя — Лука Варнавич Дурыгин; так этот врач три недели самоотверженно ухаживал за тяжело больной. Когда опасность миновала, Ручинский собрал все оставшиеся деньги (всего 40 рублей) и пошел к Дурыгину.

«С чувством я поблагодарил его, — пишет он в воспоминаниях, — за труды и старания при излечении больной, попросил, чтобы он нас еще посещал, пока жена не встанет с постели, и вручил ему бумажку, которую он, не разворачивая, спрятал в карман. Через несколько часов появляется Дурыгин. Это был человек низкого роста, подвижный, как говорят, горячий. Он тихо вошел в комнату моей жены, нашел ее в добром состоянии, а потом обратился ко мне:

— Что это Вы сделали, господин хороший? — и сунул руку в карман.

Я струхнул, думая, что он недоволен слишком малой суммой, ему предложенной. Но он развернул бумажку, отделил две красные ассигнации и положил на стол, а две другие положил обратно в карман, говоря:

— Это Ваше, а это мое. Лекарства мне ничего не стоили, а за мои труды 20 рублей мне достаточно.

Я не мог его упросить, чтобы он принял все, уверяя, что если бы я был богаче, то я бы его наверняка озолотил. Но он уперся и больше взять не хотел. Исключительный это был доктор-чиновник, поскольку совсем бескорыстный, что было тем удивительнее, что был он попович. Я любил его и уважал и до конца сохранил с ним хорошие отношения. Я слышал, что умер он в Тобольске»17.

Другой ссыльный, Владислав Запаловский, в сердечных словах вспоминал встречу с жителями Ярославля, которые хорошо были настроены по отношению к полякам, поскольку жил среди них «на поселении» какой-то всеми уважаемый поляк. Потом этот Запаловский оказался в селе в Ярославской губернии, где встретил неожиданную доброжелательность со стороны тамошних крестьян, с коими у него состоялся длинный разговор. Он подытожил этот разговор такими словами: «Я убедился, что у простого народа в России сердце чрезвычайно доброе и много у них практического здравого смысла»18.

Или взять, например, «Воспоминание о пребывании в Сибири» (изд. 1861) Рутина Петрковского, который в 1846 г. решился бежать пешком из-под Омска по дорогам и бездорожью, пробирался окраинами Вологодской губернии (он стороной миновал Вологду, где позднее отбывал наказание Аполлон Наленч-Коженевский, отец Джозефа Конрада) и добрался до Пруссии. Царизм Петрковский считал враждебной системой, но, находясь среди русских, сделал наблюдения, которые могут возмутить польского шовиниста. «Следует признать, — писал он, — что у русского народа есть сердце поистине доброе, христианское и милосердное. У русского мужика должно совсем ничего не быть, чтобы он милостыню не подал; а если есть у него хоть кусок хлеба, то он им всегда с ближним поделится. С этой точки зрения, люди и народы, которых зовут варварами, намного превосходят людей и народы, которых называют цивилизованными»19. На страницах его воспоминаний читатель найдет множество сведений о человеческих жестах, о бескорыстной помощи, об умении сочувствовать, которые он наблюдал и испытал на себе во время своего путешествия.

Подобные небанальные замечания относительно людской доброты присутствуют на многих страницах и других дневников и мемуаров. И они — не менее, чем свидетельства страданий и боли — достойны нашей памяти и наших чувств.

Бахуж Юзеф / Bachórz Józef,
D r. hab., п рофессор, Польша, Гданьский университет.
Amicus Poloniae - Памяти Виктора Хорева
Издательство « Индрик» Москва 2013

(Перевод О. Пешковой)

 

Примечания

  1. Из более ранних работ я имею в виду работу Михала Яника: Janik М. Dzieje Polaków na Syberii. Kraków, 1928; а из более новых или самых последних: Kuczyński A. Syberia. Czterysta lat polskiej diaspory. Antologia historyczno-kulturowa. Wrocław, 1993; Nowiński F. Polacy na Syberii Wschodniej: zesłańcy polityczni w okresie międzypowstaniowym. Gdańsk, 1995; Sliwowska W. Zesłańcy polscy w Imperium Rosyjskim w pierwszej połowie XIX wieku. Słownik biograficzny. Warszawa, 1998; Idem. Ucieczki z Sybiru, Warszawa, 2008; далее: KaczyńskaE. Syberia: największe więzienie świata 1815-1914. Warszawa, 1991; Trojanowiczowa Z. Sybir romantyków. Poznań, 1992 (wyd. II — 1993); в подготовке материалов принимал участие Ю. Фечко. См. также: ChrostekМ. «Jeśli zapomnę о nich...» Powikłane losy polskich więźniów politycznych pod zaborem rosyjskim. Kraków, 2009. Синтетический обзор сибирской тематики в польской литературе XIX в. представили 3. Троянович и Ю. Фечко в статье: Syberia // Słownik literatury polskiej XIX / Pod red. A. Kowalczykowej i J. Bachorza. Wrocław, 1991 (и последующие издания).
  2.  Trojanowiczowa Z. «Jej dzieje na Sybirze...» Wstęp do antologii // Sybir romantyków. S. 48-49.
  3.  ChrostekM. Op. cit. S. 346. Обширный фрагмент под названием «Край, благоприятный для поляков» (С. 315-362) является составной частью книги М. Хростека о польских политических заключенных в России в XIX в.
  4. Pamiętnik dra Benedykta Dybowskiego od roku 1852 do roku 1878. Lwów, 1930. S. 35.
  5. Я писал об этом в книге: Realizm bez «chmurnej jazdy». Studia o powieściach Józefa Korzeniowskiego. Warszawa, 1979. S. 52-69 et passim, a позднее в исследовании: Sprawa kupca Suzina, czyli Rosjanie w «Lalce» i niektórych innych utworach Bolesława Prusa // Spotkania z «Lalką». Mendel studiów i szkiców o powieści Bolesława Prusa. Gdańsk, 2010. S. 210-212.
  6. Об этом идет речь в «Домашней хронике» («Kronikadomowa»), изданной позднее по рукописи под названием: Silva rerum. Wspomnienia i zapiski dzienne z lat 1830-1881 / Oprać, i wstęp, poprzedził Z. Sudolski. Współpraca: I. Najda. Warszawa, 2000.
  7. Salinger J. Etapem z Warszawy do Krasnoufimska (1863-1864) / Oprać, tekstu, wstęp i przypisy J. i M. Rokoszowie. Kraków, 1983. S. 49-50.
  8. Sieroszewski W. Dzieła. T. XVI. Varia. Pamiętniki i wspomnienia/Redakcja: A. Lam, J. Skórnicki. Kraków, 1959. S. 211.
  9. Ibidem. S. 211.
  10. Pobyt na Syberii Rafała Błońskiego przez niego samego w Rzymie opisany w 1865 r. Wydanie drugie, poprawione. Kraków, 1873. S. 25.
  11. Стоит упомянуть, что «ссыльная страничка» — однако тоже без брани в адрес русских — есть и в биографии ее сына, Зыгмунта Шенсны Фе-линского, который, будучи архиепископом Варшавским в 1862-1863 гг., стремился остудить повстанческие настроения, однако царские власти оценили его позицию как недостаточно верноподданническую и приговорили его к высылке в Ярославль. Там он находился 20 лет, после чего ему было разрешено выехать в Еалицию. В 2009 г. Фелинский был канонизирован Папой Бенедиктом XVI.
  12. Felińska Е. Wspomnienia z podróży do Syberii, pobytu w Berezowie i w Saratowie. Wilno, 1852. T. 1. S. 89-90.
  13. Ibidem. S. 348.
  14. Ruciński J. Konarszczyk 1838-1878. Pamiętniki zesłania na Sybir. Lwów, 1895. S. 16.
  15. Ibidem. S. 20.
  16. Ibidem. S. 70-71.
  17. Ibidem. S. 182-183.
  18. Zapalowski W. Polacy i Rosjanie // Etapami na Syberię. Obrazy i wspomnienia. Antologia. Warszawa, 1916. S. 147.
  19. Pamiętniki z pobytu na Syberii Rufina Piotrowskiego. Poznań, 1861. T. 3. S. 128.