«Каждый Русский должен служить Престолу». С. С. Уваров. (Часть II)

Автор: Максим Шевченко

С.С. Уваров. 1840-е гг.Часть I | Часть II

С первых же лет своего царствования император Николай I обратил внимание на то, что «необходимое всем Русским подданным обучение отечественному языку» крайне слабо поставлено в учебных заведениях Остзейского края. В 1827 году после посещения губернских гимназий в Риге и Ревеле он распорядился добавить в каждую из них из числа наилучших выпускников русских университетов по два учителя русского языка и словесности с окладами выше штатных.

Управляющий министерством народного просвещения Уваров, отчитываясь в 1833 году о ревизии Дерптского университета, не скупился на самые лестные характеристики учебного заведения «полезного и во многих отношениях прекрасного», ходатайствовал об изъявлении монаршего благоволения ректору и профессуре «за усердие, труды и единодушие», но вместе с тем отмечал, что «к числу не довольно уваженных предметов принадлежит Русский язык», а кафедра русской словесности остается вакантной. Через полгода, подчеркивая перед Комитетом министров недостаточность уже принятых в этом отношении мер, Уваров писал, что «сие происходит не от недостатка в искусных преподавателях, но, полагать должно, от небрежениях учащихся к Русскому языку». Последовало предоставление права поступать на гражданскую службу прямо в чине 14-класса, минуя низшие канцелярские должности, тем выпускникам прибалтийских гимназий, которые «сверх отличия  во всех прочих науках и в поведении, окажут на испытании совершенное знание Русского языка и превосходные успехи в Русской словесности».[1] Конечной целью преобразования учебных заведений Дерптского округа в докладе императору 16 декабря 1836 года Уваров называл их интеграцию в общероссийскую систему общего образования. Но, полагая, «что такое преобразование было бы ныне и преждевременно и едва ли возможно»[2] из-за могущих последовать затруднений с приглашением в Дерптский университет иностранных профессоров и плохого знания учащимися русского языка, предлагал переходные меры по постепенному усилению его преподавания и введению отдельных общих норм русских училищных уставов. При этом общий план действий, по замыслу Уварова, должен оставаться негласным. 20 января 1837 года на Дерптский округ Николай I распространил общий порядок управления учебными округами, а 9 апреля Комитету устройства учебных заведений было объявлено, уставы 1820 года в Дерптском округе, по-прежнему, остаются в силе.

 

«Сохранив свой особый устав, — отмечал официальный историк ведомства народного просвещения, — Дерптский университет постепенно стал утрачивать изолированное положение».[3] В 1836 году на него была распространено действие статьи 80-й общего университетского устава 1835 года, дававшая министру право самому замещать свободные кафедры лицами, обладавшими учеными степенями, а в 1841 — еще трех статей об избрании ректора и деканов. Введенные в виде опыта на три года в 1834 году, а, затем, принятые окончательно указом Сенату 4 июня 1838 года «Правила для учащихся в Дерптском университете» в целях укрепления студенческой дисциплины сократили судебные права университета, усилили дисциплинарную власть ректора. Участие и соучастие в дуэлях, сильно распространившихся среди дерптских студентов, теперь судилось военным судом при Рижском ордонанс-гаузе, и не по местным, а по общероссийским законам. 19 декабря 1836 года император велел «строго подтвердить Дерптскому университету, чтобы никто не был удостаиваем звания Действительного студента, кандидата и лекаря без достаточного знания Русского языка» и «через пять лет никого в сей Университет не принимать в студенты, ежели не выдержит предварительного строгого экзамена в основательном знании Русского языка». 22 января 1837 года последовало повеление Николая I «постановить строгим правилом, чтобы по истечении трех лет никто из уроженцев Остзейских губерний не был определяем учителем в гимназию или училище, если не будет способен преподавать свой предмет на Русском языке, и за исполнением сего, по допущению к означенной должности, наблюдать без упущения».[4]

В ответ на эти меры усиливалось недовольство и пассивное сопротивление прибалтийской училищной администрации и учащего состава, поддержанное корпоративным духом остзейского дворянства.

Назначению Уварова главой ведомства народного просвещения начальник III Отделения собственной императорской канцелярии, шеф жандармов, командующий императорской Главной квартиры генерал-адъютант А.Х. Бенкендорф, если не прямо содействовал, то, по меньшей мере, благоприятствовал. В 1827 году по поводу назначения преемника преклонному годами министру народного просвещения адмиралу А.С. Шишкову он даже писал императору о нежелательности кандидатуры князя К.А. Ливена, которого, тем не менее, Николай I после Шишкова и назначил: Хотя Ливен и является во всех отношениях отличным русским человеком, его имя – большое препятствие для такого назначения, публика будет неприятно удивлена, если он будет назначен на пост, где господствующая религия столь тесно связана с образованием, и это оружие будет пущено в ход против министра, который является лютеранином. Оружие это действительно очень сильно, и если священники, вероятно, будут пользоваться им по совести, то фрондеры – со злостью, поэтому этого назначения следует избежать»[5] Первые годы уваровского управления начальник тайной полиции в своих ежегодных отчетах давал положительные характеристики его деятельности. Но, впоследствии, тон его суждений об Уварове круто изменился. Со второй половины 1830-х годов у III Отделения усиливаются официальные трения с Министерством народного просвещения по вопросам цензуры. В 1839 году шеф жандармов доносил императору о протестах предводителей дворянства прибалтийских губерний, указывая на обвинения в адрес министра Уварова в стремлении бросить тень в глазах Николая Павловича на всем известную верность и преданность остзейцев.[6]

Император отсрочил до 16 декабря 1845 года введение в действие правила 1836 года о непринятии в число студентов Дерптского университета не выдержавших экзамена по русскому языку и невозведении без знания последнего в первые ученые степени. Одновременно добавлялись 11 дополнительных учителей русского языка в Митавской, Рижской, Ревельской, Дерптской гимназиях, в Ревельском Домском училище, в Митавском, двух Рижских, Ревельском, Перновском и Дерптском уездных училищах. Солидную прибавку к жалованию за преподавание русского языка в Дерптской девичьей школе получал младший учитель Дерптской гимназии. Выделялись дополнительные средства на приобретение соответствующих учебных пособий. В начале 1840 года, по представлению Уварова, император согласился к десяти штатным воспитанникам Дерптской семинарии для подготовки учителей начальных школ добавить еще четыре «с тем чтобы они преимущественно образуемы были для занятия должностей учителей Русского языка в уездных училищах Дерптского округа, и по окончании в Семинарии курса, отправляемы были в Главный Педагогический институт на два года, для окончательного усовершенствования».[7]

Неприятный для балтийского дворянства своей последовательностью в исполнении монаршей воли министр народного просвещения с рубежа 1830–1840-х годов сделался постоянным объектом придворных интриг. На страницах дневника члена Государственного совета барона М.А. Корфа Уваров предстает как «ненавидящий Дерптский университет и вообще Остзейские провинции, от которых уже неоднократно были приносимы жалобы Государю, и не всегда безуспешно»[8], склонный-де к подлости «из угождения некоторым любимым идеям Государя»[9].

В немецких газетах «Allgemeine Zeitung» и «Neue Hamburgische Zeitung» в 1839 году появились публикации двух всеподданнейших докладов Уварова 1836 и 1838 года с изложением политических планов Министерства народного просвещения в Прибалтийском крае. Признанные виновными в разглашении секретных служебных сведений директор канцелярии попечителя Дерптского учебного округа и один из учителей Митавской гимназии были отправлены в ссылку: один — в Вятку, другой — в Уфу. С одной из публикаций познакомился прослуживший двадцать пять лет в Дерптском университете академик Г.Ф. фон Паррот, давний корреспондент и любимец императора Александра I. Из уважения к памяти венценосного брата Николай Павлович в первые годы своего царствования через президента Академии наук Уварова предложил ученому письменно высказаться по некоторым политическим вопросам, на что тот охотно согласился. Менторские по тону, многословные и пафосные передаваемые через Бенкендорфа письма император иногда удостаивал устным или письменным ответом через того же шефа жандармов, поощряя словоохотливого академика писать и дальше. В письме от 8 (20) марта 1839 года Паррот завел речь о планах Уварова касательно Остзейского края, санкционированных Николаем I. В стремлении распространить в преподавании и учебной администрации, наряду с немецким, русский язык обнаружил у Уварова поползновение отнять у остзейцев их немецкую идентичность: «Неужели он, действительно, думает, по своему плану, привить провинциям русскую национальность, и чтобы русский язык мог сделать верноподданных государю и отечеству?» Весь замысел Уварова, по мнению Паррота, государственно-нелеп и культурно-реакционен: «Не хочет ли автор доклада, требующий коренных русских нравов, восстановить те времена, когда народ не мог найти у себя человека, способного управлять им, и обратился поэтому к варягу Рюрику, или ту эпоху, когда Россия была разделена на множество княжеств и представляла собою завидную добычу для варваров, или, еще лучше, те новейшие времена, когда стрельцы были преторианцами и янычарами в России? Настоящее законодательство, созданное Петром Великим, уничтожило старые нравы. Поэтому, сомнительно, чтобы просвещенный русский человек мог сожалеть о потере давно прошедших времен». Паррот не сомневался, что новая Россия практическими всеми своими достижениями обязана балтийцам или выходцам из Германии. При Екатерине II «многие ездили за границу, но в качестве туристов, а не с целями образовательными. Эта преждевременная и поверхностная цивилизация заставила думать русских, что они ушли гораздо дальше вперед, чем это было в действительности. Все, что произошло тогда хорошего, произошло большею частью через немцев, стремившихся в Россию и через жителей Балтийских провинций, которые собрались в Петербурге…» А затормозил, по мнению академика, развитие русской цивилизации приток в конце XVIII века французов-эмигрантов, лишенных настоящей, истинно-немецкой учености. Остзейцы по своему культурному развитию выше русских и сами решают, для чего и в каком объеме им может понадобиться русский язык: претензии Министерства народного просвещения неосновательны. «Хотя я должен бояться обидеть Вас, — писал Паррот Николая I, — но хотел бы еще раз доказать, что степень развития Балтийских провинций выше, чем в остальной России». Поэтому министр Уваров должен «трудиться… чтобы развитие остальной России было поднято до уровня остальной балтийских провинций. Неблагодарный забыл, что он своим собственным образованием обязан немецкой школе». Раздражение Паррота вызвал и опубликованный отчет Уварова о десятилетнем управлении Министерством народного просвещения: «… русский сознает еще, хотя и с досадой, немецкое превосходство и уезжает путешествовать, чтобы поучиться заграницей и хоть по крайней мере на время сбросить министерскую тиранию на родине.» Николаю I Паррот ради собственных интересов предлагал «увериться», «что император российский не должен быть непременно славянином».[10]

Бенкендорф горячо одобрил взгляды Паррота, изложенные по поводу отчета Уварова: «… поздравляю Вас, что Вы так написали и можно поздравить государя, прочитавшего со вниманием Ваше строгое послание…»[11]

К оценке намерений Уварова в отношение Прибалтийского края, данной Парротом, фактически присоединилась американская исследовательница Ц. Виттекер — автор монографической работы о жизни и деятельности министра, которая, очевидно, не очень интересовалась тонкостями внутренней политики николаевский России. Планы Уварова ей напоминали «советскую доктрину». Но и она признала, что «политика Уварова облегчала рост Дерптского университета и наступление в нем «золотого века». [12]

С.С. Уваров. Гравюра работы Н.И. УткинаВо всеподданнейшем Нравственно-политическом отчете за 1839 год некогда симпатизировавший Уварову начальник III Отделения Бенкендорф давал теперь министру народного просвещения уничтожающую характеристику: «… Уваров единственно старается о том, чтобы наделать больше шуму и накрыть каждое дело блистательным лаком. Отчеты его превосходно написаны, но не пользуются ни малейшею доверенностью… Правда, что по воле Государевой вводится в польских и немецких провинциях изучение русского языка; но можно ли верить, чтоб успехи были таковы, как написано в отчетах, когда в самой столице нет хороших русских учителей… Ни один министр не действует так самовластно, как Уваров. У него беспрестанно имя Государя на устах, а между тем своими министерскими предписаниями он ослабил силу многих законов, утвержденных Высочайшей властью… В самом существе Уваров старается, чтобы цифры учащихся возвышались, но самое учение еще на весьма низкой степени в русских округах с сравнением даже с Дерптским, и русский магистр едва ли получит патент студента в Дерпте…»[13]

Тем не менее, в начале 1840-х годов император Николай I, наблюдая за состоянием общественного мнения, твердо стоял на стороне министра народного просвещения. Уваров с благодарностью вспоминал об этом на закате дней: «…его решимость мне гарантировала с самого начала положение ясное и определенное.»[14] На его юбилейном докладе, посвященном десятилетию управления Министерством, он написал: «Читал с удовольствием». Император таким образом публично подчеркивал, что цель правительственной политики именно такова, какой ее формулировал Уваров: сообразовываясь «с местными, так сказать, историческими особенностями государства и его жителей, разноплеменных, удаленных друг от друга и происхождением и степенями образованностями», обеспечить «водворение образования отечественного, соответственного потребностям нашего века, образования самобытного и русского по превосходству».[15] Николай Павлович принимал таким образом и уваровское понимание учета специфики Прибалтийского края, «где политическая верность господствует с предрассудками, где чувство преданности законному государю большею частью покрывает, так сказать, странности обветшалых понятий; там, где врожденная недоверчивость, пополам с природною гордостью и расчетливостью, ищет и находит в нашей истории несколько поводов думать, что просвещением и талантами жители Балтийских берегов, некогда превышая нас, имели прямое влияние на судьбу Империи…» Николай I принимал  и уваровскую оценку значения остзейцев в истории России нового времени: «В течение прошедшего и в начале настоящего  столетий, влияние этих губерний видимо отражается на каждой странице нашей политической истории. Нет сомнения, что эта горсть людей другого происхождения, но людей умных, предприимчивых, образованных, много способствовала к нашему развитию, не щадя, впрочем, в иных случаях, ни крови, ни чести России. В общем смысле, их государственные люди расширили пределы Империи; их воины проливали кровь за Дом Романовых; их художники и ученые сообщали нам сведения о европейском образовании. Все это неоспоримо и все это заслуживает нашу признательность; но тем и оканчивается всякое справедливое с их стороны сочувствие между ими и нами. Оттого, что они угнетали Россию императрицы Анны; оттого что они вблизи видели Россию Елизаветы и Екатерины II, они упорно заключают, что Россия тот же младенец, к охранению коего и они платили дань усердия, не всегда беспристрастного, не всегда бескорыстного. Словом, — они не постигают России Николая I-го; и этот обман, почти оптический, эта суеверная неподвижность в понятиях, это тайное отрицание всего существующего теперь у нас, этот холодный, мелкий дух протестантизма в приложении к делам государственным — вот что отличает и некоторым образом отталкивает от нас это поколение людей одаренных душевными доблестями и некоторым прямодушием…» По отношению же и к современному германскому миру Прибалтийский край ныне представляет собой глубокую провинцию: «С одной стороны Германия изменилась, с другой — Россия возмужала. Тщетно дух остзейских губерний считает себя представителем немецкого просвещения в России; мы это просвещение понимаем и ценим вернее их… привилегии, проистекающие первоначально из прав рыцарства германского, уничтожены везде в Германии и без сомнения не существовали бы уже давно, если б остзейские губернии, вместо русской державы, были подвластны, например, прусскому правительству…» Местное дворянство, таким образом, сопротивляется и европейскому влиянию, и русскому, и средним и низшим сословиям собственно Остзейского края, усугубляя здесь социальные антагонизмы.[16]

Кроме этого провинциального духа, сопутствующего неустройству социальному, спецификой края является и неустройство религиозное, порождаемое постепенно углубляющимся кризисом протестантизма: «… главное протестантское начало… поставляет церковь как будто в вечное брожение… дерзость умствования о предметах веры достигла, особенно с начала XIX столетия, до невероятия. Рационализм, т. е. отрицание всего сверхъестественного, произвел и продолжает производить самые отвратительные явления. От этих явлений родился целый разряд сект… Из общего отрицания, или по крайней мере сомнения всеобщего, умы искали убежища и успокоения в таинственной недоступности мистицизма, иногда довольно чувственного и грубого… Обязанность правительства защищать господствующую церковь – может принять свое действие там, где церковь сама защищает себя. Здесь, напротив, две крайности: истощенная церковь, которая не считает себя даже за правоверную, в своем смысле и фанатические секты, которые стремятся занять ее место…» Этим духовным кризисом и объясняется то «с некоторых пор новое, не вполне разгаданное явление: сильное влечение простого народа к православию русскому. Это неоспоримое влечение, несомненное для беспристрастных, родилось более от глубокого чувства неудовольствия к существующему порядку, чем от убеждения в превосходстве церкви…»

Таким образом, Остзейский край — это, если и «наиболее цветущие» (А.Х. Бенккндорф), то, во всяком случае, далеко не беспроблемные провинции империи, положение дел в которых закономерно делает их также предметом серьезного попечения со стороны Министерства народного просвещения.[17]

В июле 1845 года в связи с приближением срока вступление в действия постановлений 1836 года об обязательном знании русского языка для поступающих в Дерптский университет и возводимых в первые ученые степени попечитель округа получил от Министерства специальные наставления, определяющие уровень и характер предъявляемых требований.

В 1853 году, уже после отставки графа С.С. Уварова с поста министра народного просвещения, особая кафедра русской истории, к тому времени уже существующая во всех российских университетах, была открыта и в Дерптском.

За шестнадцать или семнадцать лет своей министерской деятельности Уваров завершил формирование учебных программ на основе классического образования, создал централизованную систему управления учебными округами с ограниченной университетской автономией, ввел обязательные заграничные стажировки за казенный счет для выпускников, предназначенных к преподаванию в высших учебных заведениях. Профессорские кафедры заняло общим числом 113 молодых ученых, прошедших зарубежную стажировку. После принятия университетского устава 1835 г. в два с половиной раза выросло жалование профессорско-преподавательскому составу. При этом количество профессоров в университетах увеличилось в среднем на треть.[18] До уровня окладов университетских профессоров в среднем возросло жалование членов Академии наук. Русским профессорам и преподавателям не дано было права заниматься дисциплинарными и финансовыми вопросами своих университетов, но они могли строить свою профессиональную деятельность и готовить собственные научные кадры для России, ориентируясь на самый высокий европейский академический стандарт. Росту уровня  преподавания в высших учебных заведениях способствовала и деятельность Академии наук. «Только с назначением президентом Сергея Семеновича Уварова Академия наук окончательно вошла в рамки государственных учреждений России и получила в них то высокое положение «первенствующего ученого сословия», которое являлось для нее идеалом и необходимостью... — писал академик В. И. Вернадский, — Счастливым случаем было в истории Академии, что Уваров... неизменно оставался в ней до нового царствования — до эпохи Великих реформ... Состояния, в котором он нашел Академию в 1818 г. и в каком она была в 1849 г. были несравнимы, и в этом огромном росте Академии роль Уварова была первостепенной. Отнюдь не преувеличением и не искажением истины в официальных юбилейных речах и некрологах были те указания, какие делались в заседаниях Академии наук в 1843 г., в 25-летие его президентства, и в 1855 г. в поминание его после смерти. Президентство Уварова действительно составило эпоху в истории Академии...»[19] Одним из достижений было осуществление масштабной исследовательской программы в области русской истории и языкознания.

В. И. Вернадский также обратил внимание на то, что со времени образования Отделения русского языка и словесности русский язык впервые за более, чем столетнюю историю учреждения, вошел в употребление в качестве официального в заседаниях Общего собрания Академии наук, в I и III Отделениях еще продолжал господствовать французский язык. «Чем более росла Академия, — отмечал историк русской науки,— тем большим диссонансом звучал ее во многом интернациональный, до известной степени немецкий, уклад, тем настойчивее чувствовалась в русском обществе необходимость ввести ее целиком в круг своих чисто национальных орудий.»[20] Во второй четверти XIX в. усилиями Академии наук наряду с научными журналами, сборниками на иностранных языках появляются аналогичные периодические издания на русском языке.[21] Отделение русского языка и словесности появилось в составе Академии наук в 1841 г. в результате включения в нее по распоряжению императора Российской Академии после смерти ее президента А. С. Шишкова. По инициативе Уварова в состав II Отделения вошли прославленные поэты — И. А. Крылов, В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, видные историки и филологи — М. П. Погодин, П. М. Строев, А. Х. Востоков, И. И. Срезневский, К. И. Арсеньев, православные иерархи — величины в области словесности церковной — митрополит Филарет (Дроздов), епископ Иннокентий (Борисов). Членами-корреспондентами Отделения стали известные лингвисты В. И. Даль, П. Шафарик, В. Караджич. Академия наук, как и университеты, сохраняла правом самостоятельной цензуры своих изданий и право бесцензурного получения изданий зарубежных.

Не допуская проявлений в подконтрольной ему публичной сфере панславистских политических тенденций, Уваров поддерживал развитие в России научного славяноведения. Поводом для трений с ведомством иностранных дел служили его обращения к русским дипломатическим миссиям за содействием посылаемым за границу русским ученым-славистам. Их коллеги — австрийские подданные вызывали политические подозрения у властей. Австрийский кабинет оказывал давление на представителя России в Вене. Один такой случай вызвал 1842 г. обмен мнениями перед императором между графом К. В. Нессельроде и Уваровым. Министр иностранных дел подчеркивал заинтересованность России в сохранении стабильности как в Австрии, так и в Турции: «Поостережемся, чтобы с нами не случилось то, что с нашим бедным другом Каподистрией. Ему также хотелось только просвещать, цивилизовывать, обучать своих соотечественников, возбуждать и поддерживать Русские симпатии, и в одно прекрасное утро он просыпается  в Лайбахе со здоровенной революцией на руках, которая вовлекла Россию в кровопролитную и разорительную войну, первой жертвой которой стал он же, Каподистрия. Вот куда мы придем, если не будем твердо пресекать тенденцию к Славизму... »

Духовные, культурные, научные связи России с зарубежными славянами Уваров брал под защиту, подчеркивая их глубокие исторические корни, и настаивал на дифференцированном подходе к проблеме: «...Славянский вопрос имеет две стороны: одна — вздорная, опасная, полуреволюционная, другая — упорядоченная, мирная, инстинктивная и, поэтому, нерушимая. Использование этого важного различия было уже и будет в тех предметах, которые непосредственно меня касаются: у нас есть кафедры славянских языков во всех наших университетах; наша молодежь с жаром предается соответствующим исследованиям, не только университетская молодежь, но и множество писателей, представители духовенства этими исследованиями занимаются; мы посылаем за границу, в частности, в страны, населенные славянскими народами, молодых людей, обязанных готовить себя к преподаванию славянских наречий, столь важных для нас; мы публикуем большие сборники по истории и древностям, исследования о происхождении славян, с другой стороны — молитвенники, требники, священные сосуды идут за границу, снабжая обедневшие церкви наших единоверцев; все это движение — коренное, связанное с нашими традициями, которое объемлет все предметы нашего почитания и нашей любви. Надо ли ему мешать, прерывая его то в одной форме, то в другой из-за того, что оно возбуждает недоверие за рубежом? Надо ли мало помалу парализовывать, если не запрещать, эти вековые отношения из-за того, что тому или иному иностранному кабинету понравится искать под оболочкой исторического и религиозного братства братство политическое?» Соглашаясь в принципе с Нессельроде, Уваров обращал внимание на лишь относительную устойчивость как русско-австрийского, так и русско-турецкого возможного сближения, на ту область, где интересы России не могли совпадать с интересами Австрии, да и не только ее: «... иностранные кабинеты стремятся подорвать остатки нашего влияния на наших единоверцев; чтобы денационализировать славянское население, они пришли к соглашению отнять у них религиозную веру и  их уверенность в нас. Этот способ эффективен, но не нов. Со своей обычной осмотрительностью Австрия употребляет его уже давно... один польский перебежчик предлагает Франции присоединиться к этому делу разрушения под двойным знаменем католицизма и либеральных идей... Для России этот вопрос совершенно противоположен видам Европы. В наших глазах точка объединения находится всецело в тождестве религиозных идей и исторических начал. Всякий, кто действует в противоположном смысле, есть враг, в каком бы цвете он ни представляется». Запад стремится подорвать связи России с зарубежными славянами именно потому, что они могут и должны послужить ей политическим ресурсом в будущем: «... не возникнут ли возможности... посреди которых Россия однажды будет призвана употребить рычаги, которые европейская политика хотела бы прежде этого времени выбить из ее рук, поскольку они являются естественным оружием... силой... продиктованной самой природой вещей?»[22] Характерно, что, впоследствии, темой своей магистерской диссертации Сергей Семенович избрал происхождение болгар. Обращает внимание и то, что свое имя он, будучи министром, писал на церковнославянский лад — «Сергiй».

Уваров не упускал случая осторожно дать почувствовать коллегам из высших бюрократических сфер значение новых достижений науки и образования для правительственной политики. Известно, что он с успехом приглашал членов Государственного совета генерал-адьютантов князя И. В. Васильчикова и графа В. В. Левашова в учебные аудитории Петербургского университета к профессору русской истории Н. Г. Устрялову. В году, приблизительно, 1836-м Уваров приглашал к себе Устрялова для прочтения отдельных лекций своего курса в присутствии графа Н. А. Протасова, переходившего тогда с должности товарища министра народного просвещения на пост обер-прокурора Святейшего синода. «Оба они делали замечания, — вспоминал Устрялов, — но вообще были в восторге, особенно граф Протасов; для него очень важно было тогда Литовское княжество по политическим соображениям; дело представлялось как-то смутно. Теперь же все стало ясно.»[23] Впереди было, осуществленное в 1839 г., воссоединение западнорусских униатов с Православной Церковью.

Вместе с тем Уваров склонен был ограничивать свободу научного изучения остроактуальных исторических тем. В 1842 г. Н. И. Костомаров подготовил к защите и, как тогда требовали правила, опубликовал магистерскую диссертацию «О причинах и характере унии в Западной России». С соискателем пожелал познакомиться епископ Харьковский Иннокентий (Борисов). Ряд суждений диссертанта показался иерарху недостаточно взвешенным или неверным. По рассказу Костомарова, Преосвященный указал ему место, «где о споре Константинопольского патриарха с папою было сказано, что властолюбие иерархов посеяло вражду  и раздвоение в миролюбивой Церкви Христовой». Вызвало возражение утверждение историка о «безнравственности духовенства в Западной Руси перед унией, о тяжелых поборах, которые брал с русских Константинопольский патриарх» и заключение о том, что «уния принесла отрицательную пользу Православию». Произошел научный спор. Диссертация, по-видимому, могла дать материал для антиправославной полемики. «Иннокентий, увидевши меня потом в церкви, — вспоминал Костомаров, — пригласил к себе и начал толковать снова, советуя мне после защиты диссертации ехать в Петербург и посвятить свои труды на более дельную и ученую разработку вопроса об унии.»[24] Епископ предложил руководству учебного округа отложить защиту для предварительного оповещения министра. Уваров же поручил экспертный разбор диссертации Н. Г. Устрялову. Отзыв уважаемого Уваровым эксперта был категоричен и резко отрицателен. Доверившись заключению, министр распорядился отменить защиту, уничтожить весь тираж диссертации, а Костомарову предложить выбрать другую тему для работы. Новую диссертацию историк успешно защитил в 1844 г.

Заботы Уварова об университетах имели также далеко идущую цель — создать возможность притока на государственную службу кадров с наилучшей из возможного общей подготовкой. Он старался «возвысить университетское учение до рациональной формы», «поставив его на степень, доступную лишь труду долговременному и постоянному», дабы «воздвигнуть благоразумную преграду преждевременному вступлению в службу молодежи еще незрелой» (курсив мой — М. Ш.).[25] Но успех в качественном обновлении правительственного аппарата зависел уже не от одного министерства народного просвещения, ибо вопрос этот слишком далеко выходил за рамки его компетенции. Дело заключалось в проблеме величины и характера устанавливаемых законом преимуществ по службе для лиц с образованием, — а до единомыслия в этом вопросе верхам было далеко. В стенах правительственных канцелярий очень многие отрицали, например, целесообразность деления чиновников на разряды по уровню образования, введенного в 1834 г. Преимущества образованных чиновников в скорости производства казались чрезмерными и несправедливыми. Министерство народного просвещения, опасаясь за слишком медленно растущий престиж своих учебных заведений, дорожило всеми привилегиями их выпускников, чутко реагируя на всякое поползновение к их умалению. Так, в 1837 г. был издан указ, обязывающий дворян и тех, кто по образованию имел право на классный чин, в начале карьеры прослужить три года «в местах губернских или им равных в столицах или вне оных». В числе исключений были лица, имевшие право на 8 и 9 класс.[26] Это могли быть выпускники с отличием Царскосельского лицея, Училища правоведения, магистры и доктора наук. Первоначально в Комитете министров, где обсуждался проект указа, было предположение, что изъятие из него будет для всех выпускников обоих аристократических училищ. Министр С. С. Уваров обратился к императору с возражениями: «... если все ограничения и обязанности нового Узаконения должны исключительно падать из Высших Учебных Заведений на одни Университеты то можно опасаться что прилив в оные молодых людей особенно высших сословий, с таким трудом устроенный (курсив мой – М.Ш.), впредь мог бы прекратиться...» Николай I поддержал министра. Правда, выпускников двух особых заведений с правом на 8-й и 9-й класс было предписано брать в избираемые ими ведомства даже без открытия вакансий.[27]

С.С. Уваров. 1840-е гг.В 1846 г. был учрежден из всех товарищей министров Комитет по пересмотру Устава о службе гражданской. Конечной целью император поставил ему «уничтожение гражданских чинов».[28] Уваров отреагировал на это запиской 7 ноября 1848 г. «О системе чинов в России», где утверждал, что последняя если и устарела по форме, то по своему главному принципу никак не является анахронизмом. Министр доказывал, что в руках правительства система чинов есть исключительное по своему значению средство воспитания в народе духа служения государству, ее уничтожение неминуемо повлечет моральную деградацию чиновничества, а значит, и катастрофическое снижение дееспособности государственного аппарата: «Мысль общая за полвека, что каждый Русский подданный должен служить Престолу, мысль, которая благоговейно руководит целыми поколениями, с уничтожением Табели о рангах несомненно ослабеет... образуется новый разряд людей... менее привязанных к Правительству, а более занятых своими выгодами... людей без прошедшего и будущего... совершенно похожих на класс пролетариев, единственных в России представителей неизлечимой язвы нынешнего европейского образования (курсив С.С. Уварова — М.Ш.).»[29] В итоге работа Комитета фактически приостановилась, но предположение об уничтожении деления чиновников на разряды по уровню образования было сформулировано и получило некоторый ход.

Есть все основания полагать, что Уваров отдавал себе отчет в том, что развивающаяся общественная мысль требует печатного выражения, что можно принудить общественное мнение к печатному безмолвию, но нельзя остановить рост его значения. Еще будучи попечителем Санкт-Петербургского учебного округа, он полагал, что администрации надо как-то сотрудничать с представителями «пишущего класса», предлагал цензорам следить, чтобы «журналы, писавшие в 1812 году, иначе бы писали в 1815 году, и мало-помалу согласовывались бы с намерениями правительства, следуя таким образом общему стремлению к новому и прочному порядку вещей.»[30]

Теперь, став министром при Николае I, Уваров брался охранять существующий «порядок вещей». А для этого следовало немедленно пресечь проникновение в печать каких-либо отголосков общественно-политических вопросов, волновавших умы в «дни александровы». Посещая в качестве ревизора Москву, он дал в связи с этим четкие указания цензурному комитету. «Политическая религия, — внушал Уваров, — имеет свои догматы неприкосновенные подобно христианской религии; у нас они: самодержавие и крепостное право; зачем же их касаться, когда они, к счастию России, утверждены сильной и крепкой рукой.»[31] А в официальном отчете, упоминая о «дерзости» некоторых журналов, «особенно московских», категорически утверждал, что необходимо пресекать «покушения» журналистов к «важнейшим предметам государственного управления», проникновение в печать опасных, приносимых из Европы «политических понятий», при этом строго следить за рассуждениями о «предметах литературных», вообще, умножать, где только можно, число «умственных плотин».[32]

Не найдя общего языка с редактором «Московского телеграфа» Н. А. Полевым, Уваров методично и настойчиво стал добиваться закрытия журнала, на скупясь на самые неблагоприятные для репутации в верхах характеристики редактору, и в 1834 г., несмотря на то, что Полевому покровительствовал шеф жандармов А. Х. Бенкендорф, министр, улучив момент — появление отрицательной рецензии на понравившуюся царю драму Н. В. Кукольника «Рука Всевышнего Отечество спасла» — добился своего: «Московский телеграф» был закрыт. В истории с запрещением издания «Телескоп» Н. И. Надеждина, другого московского журнала, главную роль сыграло III Отделение. Уваров приложил к нему руку, подав докладную записку, где, доносил, что в Москве господствует не искорененный после 14 декабря оппозиционный дух.[33]

Но министр понимал и недостаточность чисто репрессивных, запретительных мер. Например, в то же самое время в Петербурге он требовал от цензоров известной гибкости: «... действуйте так, чтобы публика не имела повода думать, будто правительство угнетает просвещение.»[34] Цензурный устав не запрещал цензорам другие занятия. Министр привлекал в цензурные комитеты ученых и литераторов, но туда шли неохотно. «... возиться в навозной куче не для того, чтобы отыскать бриллиант, а для того, чтобы выудить, что больше всего в ней воняет,» — так отзывался об обязанностях цензоров шеф жандармов граф А. Ф. Орлов.[35] Цензурный гнет в николаевское время усиливался еще и потому, что функции надзора за печатью продолжали рассредотачиваться за пределы непосредственно цензурного ведомства. Не только III Отделение, но и министерства (военное, финансов, внутренних дел, иностранных дел, императорского двора), Почтовый департамент, II Отделение собственной императорской канцелярии, некоторые временные учреждения могли вмешиваться в дела цензуры Министерства народного просвещения. Уварову приходилось защищать перед шефом жандармов своих цензоров от нападок. «Свидетельствуя о нас, то есть о Куторге и мне, как о лучших цензорах и профессорах, — рассказывал профессор А. В. Никитенко об одном таком случае, — министр заявлял, что находится ныне в большом затруднении относительно цензуры. Люди благонадежные не хотят брать на себя этой несчастной должности, и если мы с Куторгой еще остаемся в ней, то только по просьбе его, министра.»[36] Издатели и авторы не без оснований смотрели на цензора как на своего естественного врага. Специальные правила обязывали цензурные комитеты в случае сомнений отдавать материалы, вплоть до художественных произведений на просмотр в соответствующее ведомство. Опасаясь придирок и взысканий, цензоры старались перестраховаться. Имея в виду такое положение, попечитель Московского учебного округа граф С. Г. Строганов в 1845 г. писал Уварову: «... я заметил на опыте, что писатели наши до крайности стесняются цензуры в издании своих сочинений; тем самым нередко благонамеренные и полезные для общей образованности статьи или остаются ненапечатанными, или выходят в свет совершенно несвоевременно.» Строганов предлагал поручить ему посылать по своему усмотрению статьи на просмотр в то или иное ведомство. На отношении попечителя сохранилась помета чиновника канцелярии министерства: «Г[осподин] министр признал неудобным входить с представлением об этом деле.»[37] Правда, и с самим Строгановым авторам приходилось нелегко. Например, тому же Устрялову стоило труда убедить влиятельного при дворе графа, что в его курсе русской истории «нет ничего противного нашим религиозным верованиям».[38]

«Журнал Министерства Народного Просвещения», начавший выходить с 1834 г. под редакцией А. В. Никитенко, успехом у публики не пользовался; большую часть тиража приходилось в обязательном порядке распространять по учреждениям ведомства. Уваров пытался поощрять частноиздательскую деятельность «в духе правительства». К частным периодическим изданиям высшая власть относилась с наибольшим подозрением. С 1832 г. для издания нового журнала требовалось разрешение царя. В 1836-м было даже временно запрещено ходатайствовать об этом. Уваров сумел получить 26 декабря 1837 г. разрешение для М. П. Погодина издавать «Москвитянин». Всегда настороженно относившийся к подобного рода инициативам император на докладе министра написал: «Согласен, но со строгим должным надзором.»[39] «Москвитянин» был последним литературным журналом, разрешенным в Москве в царствование императора Николая I.

Министр рекламировал журнал в верхах, поднес его первый номер царю, о чем не замедлил сообщить редактору в официальном письме. «При сем случае прибавил я, — писал он Погодину, — желательно, чтобы это новое периодическое издание... могло некоторым образом служить образцом для русской журналистики, к сожалению столь мало соответствующей доселе собственной цели и общей пользе.[40]» В дальнейшем министр по мере сил старался разгонять какие-либо «тучи» над «Москвитянином». А. Х. Бенкендорфу как-то раз показались неуместными помещенные в журнале два анекдота о чиновниках, а может быть, он подумывал отыграться у Уварова за «Телеграф». «Статьи такого рода суть преступления перед правительством, коего чиновники суть органы... — заявлял он. — Этих причин... было бы вполне достаточно, чтобы воспретить г. Погодину издание «Москвитянина».» Уварову удалось замять скандал. «На этот раз я могу шум прекратить, — предупредил он издателя. — Впредь не отвечаю.»[41] Ожидания Уварова, что «Москвитянин» «даст направление» журналистике, так и не сбылись. Издателям М. П. Погодин, особенно, и С. П. Шевырев не многого добились в борьбе за умы читающей публики. У Погодина часто не хватало даже такта в обращении со славянофилами — идейно наиболее, быть может, близкими ему представителями нового поколения. Кроме того, его деловые качества были не на высоте. Аудитория журнала не росла, а уменьшалась. Число подписчиков с пятисот упало в 1846 г. до двухсот.[42]

В 1844 г. Уваров рекомендовал разрешить профессору Т. Н. Грановскому издавать журнал «Московское обозрение», ссылаясь на одобрительный отзыв попечителя С. Г. Строганова. Грановский принадлежал к поколению профессоров, начавших научную и преподавательскую деятельность уже при Уварове: «духа 14 декабря» министр в нем не подозревал. Император отказал с характерной для него резолюцией: «И без нового довольно.[43]»

Уверенность Уварова, что в деле контроля над печатью сугубо ограничительные меры недостаточны, подкреплялась следующим соображением. Он не мог не понимать, что мысль авторов всегда будет впереди любых инструкций цензорам, что, сколько ни будут расти предписания и распоряжения по цензуре, еще более усложняя цензурные правила, повседневная цензорская практика, особенно при работе с периодикой, всегда будет преподносить администрации все новые и новые непредусмотренные случаи. Поэтому судьба того или иного автора и его произведения гораздо более зависит от такта и опыта конкретного цензора, чем от писанного узаконения. Именно в таком духе он еще в 1834 г. напутствовал А. В. Никитенко, назначая его цензором: «Действуйте... по системе, которую вы должны постигнуть не из одного цензурного устава, но из самих обстоятельств и хода вещей.»[44] Однако в официальных докладах Уваров не акцентировал внимание самодержца на возникавших проблемах. Наоборот, в отчете, приуроченном к десятилетию управления Министерством, он заверил императора, что «по цезурной части не оказалось в это время никаких особенно замечательных случаев  или затруднительных явлений (курсив мой — М.Ш.), что, «обуздав единожды твердыми мерами врожденную строптивость периодических изданий», цензура держит журналистику под бдительным надзором; «... уклонения периодической литературы от правильного смысла могут быть большей частью приписаны вредному влиянию тогдашних идей, извне к нам перешедших.» Теперь же, уверял царя Уваров, «в кругу наших писателей возродилась мысль о народности даже в литературе», и «большая часть иноземных идей лишилась своей приманки».[45]

В арсенале уваровских мер, направленных на то, чтобы придать цензуре больше гибкости, была еще одна. О ней известно из его всеподданнейшего доклада от 24 марта 1848 г., когда уже заседал Меншиковский комитет, расследовавший промахи цензуры Министерства народного просвещения, и Уварову приходилось, защищая свои действия, оставлять ухищрения и говорить более прямо. В 1843 г. Уваров в докладной записке царю предложил «разделить в периодических изданиях ответственность между цензором и издателем», т. е. чтобы цензоры являлись одновременно ответственными издателями того журнала, который они подвергают цензуре. «... Я соображал, — писал министр, — что люди благонамеренные, которым в точности известны требования правительства и дух, в каком должна действовать журнальная литература, будут и благонамеренными издателями повременных сочинений.» Такая мера, делая более тесными контакты авторов и цензоров, объективно вела бы во многих случаях к облегчению положения журналистики. Но царю Уваров преподносил ее иначе. Он убеждал его, что желает «усилить власть цензурного начальства некоторыми временными мерами».[46] Предложение министра Николай I отклонил. Тогда Уваров решился под свою ответственность ввести эту меру для двух периодических изданий. В 1846 г. он разрешил А. В. Никитенко быть ответственным издателем и цензором частного литературного журнала «Современник». А через год позволил А. Н. Очкину редактировать издаваемые при Академии наук «Санкт-Петербургские ведомости» и одновременно нести за них цензурную ответственность. Облеченные особым доверием издатели, сочувствуя литераторам, напрягали силы, стараясь не подвести главу ведомства народного просвещения и цензуры. «Хорошо помню, — свидетельствовал чиновник канцелярии министерства Н. Н. Терпигорев, — что А. В. [Никитенко] всегда выходил от министра взволнованным от его затейливых распоряжений по цензуре, Никитенко очень тяготился цензорством и часто просил министра уволить его от этой обязанности, но министр никак не соглашался.»[47]

Итак, с одной стороны, Уваров как глава цензурного ведомства активно участвовал в создании «умственных плотин», подчеркивая свое усердие перед монархом, но, с другой, понимая, что повседневный жесткий надзор за печатью может нанести ущерб авторитету правительства в глазах пусть малозаметно, но несомненно растущего в своем значении общественного мнения, старался придать цензуре больше гибкости, пользуясь той ограниченной, но вполне реальной властью, которой располагал как министр. Таким образом, если по отдельным важным позициям, касающимся народного просвещения, Уваров мог иметь и имел в правительстве оппонентов, но при этом не терял благоволения императора, то уваровское руководство цензурой неизбежно принимало характер прикровенно-двойственный, что не могло не быть замечено рано или поздно и не повредить репутации министра в глазах мыслившего в данном вопросе более упрощенно и прямолинейно  Николая Павловича. И первое, и второе облегчало интриги придворным недоброжелателям.

На рубеже 1830–1840 гг. положение Уварова в правительстве было достаточно прочным; на его юбилейном докладе император написал: «Читал с удовольствием». Но к концу 1840 влияние министра, по-видимому, ослабло: известно, что, примерно, к 1848 г. он уже значительное время не имел у императора регулярного доклада. В высшем обществе то и дело разносились слухи о предстоящей отставке Уварова. «... Вредное влияние этого придворного льстеца на просвещение России давно восстановило против него всех людей благонамеренных...» — писал член Государственного совета барон М. А. Корф — последовательный недоброжелатель Уварова в бюрократической среде.[48]

К концу 40-х положение Уварова на министерском посту заметно пошатнулось. Помнивший свидетелей тех времен профессор Б.Н. Чичерин писал: «Государя он боялся как огня: один из его приближенных рассказывал мне, что его трясла лихорадка всякий раз, как приходилось являться к царю с докладом[49]. »

В придворных кругах, среди более широкой публики обеих столиц громче и отчетливее слышались голоса, порицавшие современное народное образование и печать. Приблизительно в 1846–1848 гг. в Москве и Петербурге ходила по рукам и читалась со вниманием записка Ф. Ф. Вигеля под названием «Европа и Азия». «Тут в куче ума и желчи, — писал М. А. Корф, — есть строки, которых справедливости никто не оспорит: «Главные источники настоящих и будущих зол для России... находятся в нынешнем университетском учении, в журнализме и в том направлении, которое дают они юношеству. Просвещение взяло себе девизом: Самодержавие, Православие, Народность. Ну, право, кажется, это — дурная шутка! Неужели преподавателям наук и писателям указано явно на сии три предмета с тем, чтобы они воздерживались говорить о первом, не слишком явно нападали на второй, за то соединенными силами старались... истреблять последний? Вот, по крайней мере, что мы не перестаем видеть около пятнадцати лет.[50]» Те, чья судьба была профессионально связана с наукой и преподаванием в 1830–1840-е гг. остро ощущали внешние трудности своего общего дела, щекотливость положения своего ведомства в его отношениях с другими ведомствами и органами правительства. Многие из университетской профессуры, особенно из столичных университетов, чиновники центрального аппарата Министерства при известных им личных недостатках Уварова в целом дорожили Сергеем Семеновичем и не ожидали ничего хорошего от его удаления. «Как бы то ни было, если мы потеряем его, — размышлял А. В. Никитенко, — Бог знает еще, какой солдат будет командовать у нас умами и распоряжаться воспитанием граждан и идей[51].»

Свое подмосковное имение Поречье, усадьбу, украшенную коллекционируемыми с юности античными памятниками, Уваров сделал местом неофициальных научных собраний. Характерно, что пореченский дом был выстроен без обычной для дворянских домов тех времен танцевальной залы. Здесь собирались, в частности, профессора Московского университета. Бывавший тут Г. А. Щербатов, известный тем, что, будучи в 1856 г. назначен попечителем Петербургского учебного округа, один из первых поставил вопрос о расширении прав университетской корпорации, вспоминал об Уварове: «Он был общителен, любил возбуждать прения, слушать чужие речи не по долгу учтивости, но с желанием самопроверки, и не признавал невежами только тех, которые при однородных с ним условиях просвещенного и развитого ума, тем не менее могли с ним расходиться во взглядах по вопросам спорным. Я лично был тому свидетелем[52].»

В отличие от слишком многих представителей тогдашней высшей правительственной бюрократии, Уваров четко осознавал, что рост образованности вширь и вглубь существенно меняет общественную атмосферу, что университеты, гимназии, пансионы формируют новый кадр граждан, формируют подданных с новыми потребностями и проблемами, которые правительство должно как-то учитывать и вносить в свою политику соответствующие коррективы. Например, преимущества при поступлении на государственную службу и в скорости производства в продолжение службы должны помочь этому новому кадру выдвинуться и полнее проявить себя на благо государства, то есть обеспечить ему серьезную общественную перспективу. Поэтому Уваров защищал во внутриправительственных столкновениях привилегии выпускников учебных заведений Министерства при принятии на службу и ее прохождении. В качестве другой перспективы образованному человеку открывалось поприще литературы (в бытовавшем тогда широком понимании этого слова). Уваров понимал, что чисто запретительные меры контроля над печатью в конечном счете малоэффективны, ибо способны создать почву для конфликтов между правительством и учено-литературной средой. В меру своей министерской самостоятельности он предпринял шаги в том направлении, чтобы цензура подходила к печати и «пишущему классу» более дифференцировано, постепенно завязывая нити взаимопонимания между администрацией и литературой.

Этого-то социально-психологического сдвига, происшедшего в России примерно в 1840-е гг., император Николай I как раз и не осознавал.

Следовательно, Уварову оставалось одно: в вопросах общеправительственной компетенции, затрагивающих его ведомство, — благоразумный консерватизм, во внутриведомственных вопросах, особенно, в области цензуры, — лавирование между инертностью правительства и желаниями быстро обновляющейся общественности, то есть неизбежная двойственность, которая порождала недоверие у Николая I и его окружения. Цензура и печать как ни что другое были на виду у всех. «... с этой стороны, — вспоминал академик К. С. Веселовский, — министерство всегда было уязвимо...»[53] В печати, полностью закрытой для политической публицистики, оставалось достаточно широкое поле для разговора на актуальные мировоззренческие темы в форме литературной критики. Тяжелый цензурный пресс во второй четверти XIX века тормозил, сдерживал рост влияния печатного слова. Но относительно высокий уровень общественного образования, метафизический голод, интеллектуальная самодеятельность при наличии оставленных Уваровым цензурных «отдушин» неотвратимо вели к проявлению в литературе того или иного направления в тогдашнем общественном движении. Усилия  министра народного просвещения, направленные на то, чтобы не отталкивать новое поколение, не допустить нарастания у него политически опасного для самодержавной России чувства невостребованности, в правящих верхах в конечном итоге не нашли понимания.

Наступил 1848 г. Внимание русского двора и правительства поглотили европейские революционные события. Охватившая всех тревога пробудила и выдвинула на первый план застарелые сомнения, касавшиеся политики внутренней. Впечатлительному поколению александровского времени казалось, что новые европейские катаклизмы, подобно наполеоновским войнам, неминуемо затронут и Россию, что как будто начало подтверждаться разоблачением в апреле 1849 г. «заговора идей» — социалистического кружка М. В. Буташевича-Петрашевского. С.С. Уваров, впоследствии, без малейшей тени недоумения писал в воспоминаниях, что «у нас, как и везде, был неизбежен контрудар... Тогда Император, на мгновение потрясенный, под влиянием совершенно неожиданных событий в узком кругу своих замыслов подверг последовательному экзамену шестнадцать или семнадцать лет моего управления.»[54]

Замечая в литературе новые тенденции, навеянные исканиями 1840-х гг., правительственные лица, знакомые с современной периодикой по долгу службы или из любопытства, поспешили в 1848 г. довести свои опасения до сведения императора. В докладе начальника III Отделения графа А.Ф. Орлова 25 февраля доказывалось, что цензура Министерства народного просвещения сделала-таки «упущения», ибо среди отечественной периодики появились два издания «сомнительного направления». Одним из них назван был журнал «Современник», ответственным издателем которого являлся цензор А.В. Никитенко — доверенное лицо министра С.С. Уварова. От жандармов не укрылось, что регулярные выступления Белинского придает «новой» журналистике «особенный характер» и определяет сходство «Отечественных записок» и «Современника»  «в духе и направлении». Обращала внимание  повышенная критичность и резкость суждений — «грубый тон». «... неуважение к литературным знаменитостям, — говорилось в докладе Орлова, — может приводить молодых людей к неуважению всего, к чему народ питает благоговение.» Замечено было, что авторы обоих журналов вводят в оборот иностранные слова: «принципы, прогресс, доктрина, гуманность и проч.» и тем самым «пишут темно и двусмысленно; твердят о современных вопросах Запада (курсив источника — М.Ш.)». «Нет сомнения, что Белинский, Краевский и их последователи... не имеют в виду ни политики, ни коммунизма, но в молодом поколении они могут поселить мысли о политических вопросах Запада и коммунизме...» И все это тем более прискорбно, что «Современник» и «Отечественные записки» «суть лучшие наши журналы... »[55] Расследование, проведенное особым Комитетом под председательством морского министра князя А. С. Меншикова, подтвердило наличие в печати «вредного направления» и изобличило цензуру министерства народного просвещения в недостатке бдительности.

С.С. Уваров. Портрет С.Ф. Дица. 1840С. С. Уваров попытался защитить свои действия. 24 марта он подал императору достаточно откровенный доклад «О цензуре». Министр постарался показать, что цензурная политика полна трудности и требует тонкости и щепетильности, поскольку объектом ее является относительно молодая часть пишущей и читающей публики, те, кто получил образование в самое последнее время, в 1830–1840 гг. «Цензура при Министерстве Народного Просвещения разделяется на внутреннюю и внешнюю, для книг в России печатаемых, и на иностранную, для изданий, из чужих краев привозимых, — говорил Уваров. — В этом разделении, некоторым образом, отражается разделение читающей публики у нас, которую очевидно составляют два слоя: один высший, образованный Литературами Европейскими; другой низший, умственно обращающийся преимущественно в пределах Словесности Отечественной. Отношения цензуры к сему последнему более важны по своим последствиям и обратили на себя теперь особенное внимание... Русские писатели более или менее пишут под влиянием Европейских Литератур, которыми они образованы; сочинения же их обращаются преимущественно в руках собственно Русского читающего класса. На этой шаткой почве соприкосновения иноземного с отечественным поставлен цензор.» Контроль над печатным словом, как область государственного управления, по самой своей природе всегда требует гибкости. Никакие инструкции цензорам, никакие заблаговременные предписания никогда не будут исчерпывать всех возникающих ситуаций, всех складывающихся обстоятельств, никогда не поспеют за развитием общественной мысли, выражаемой печатным словом: «Закон, по существу своему содержит в себе одни общие положения, а вся сила его, вся действительность является в применениях к частным случаям, которые никому никак определить наперед невозможно... состояние же цензоров, самых опытных и способных, всегда неверное и опасное... Следить дух сочинителя, применяясь к различным событиям и обстоятельствам, чрезвычайно затруднительно. Требовать от цензора робкой во всем подозрительности, значит открыть путь несправедливому преследованию и боязливому стеснению писателей... Как определит он черту между излишним и потому раздражающим недоверием к писателю и чрезмерною доверчивостью к его чистосердечию?» Непростую ситуацию, обусловленную развитием науки, состоянием литературы, восприятием их новшеств обыденным сознанием, политическими мечтаниями в обществе министр пробовал показать на примерах: «В последнее время к прежним опасениям цензоров присоединились новые: кроме охранения литературы от запада Европы открылся вред с другой стороны, которая, как близкая, современная нам, казалась совершенно безопасной. Иностранные славянские писатели избрали идею о Славянстве лозунгом для превратных мечтаний (панславистских идей за рубежом и сочувствия им в России русское правительство тогда остерегалось — М.Ш.). Увлеченные чувством народности, отечественные писатели не могли не принять участия в разработке вопросов, тесно связанных с нашим народным бытием. Что может быть, по-видимому, безвреднее народной песни, повести, воззвания к соплеменникам о поддержании и совершенствовании языков и Литератур Славянских? А, между тем, и под литературными изображениями старины и преданий Славянских скрывались иногда намерения дурные. Дошло до того, что описание Руси доПетровской в сравнении и в противоположности с Россией, преобразованной Великим Императором, и прославление принятого Государством с его царствования направления, стали приниматься за опасное намерение изменить настоящее.» И, тем не менее, подчеркивал Уваров, цензурный надзор ни в коей мере не ослабевал. Все, кто, так или иначе, задействован для исполнения цензурных обязанностей и совершенствования контроля над печатью, работали и работают весьма напряженно: «Доказательств... бдительности, должно, по справедливости, искать не столько в том, что напечатано, всем видно и всяким толкуется, сколько в том, что не допущено к печати, не многим ведомо и не всеми оценивается... если к затруднениям цензуры присовокупить различные предубеждения и толки публики, не различающей ни времени появления сочинения, ни обстоятельств, при каких издавались книги, то должно сознаться, что эти затруднения и опасения простираются не на одних цензоров, но и на начальства, которые обязаны разрешать недоразумения цензоров и жалобы писателей. Такими объяснениями и запрещенными рукописями наполнены цензурные архивы, и с ними совершается преимущественно работа Главного Управления Цензуры. Такие недоразумения вызвали немало подробнейших пояснений Устава и частных постановлений для руководства цензоров.» Усилия и тяготы последних заслуживают понимания и снисхождения; безосновательные проявления недоверия также могут быть пагубными: «Чтоб быть беспристрастно справедливым в цензуре, должно обратить внимание на то, что цензор никогда или очень редко дозволит в печать что-либо явно вредное и опасное. Наибольший вред возникает от последующих толкований. Либо сочинитель скрыл свое дурное намерение так, что его не мог заметить цензор, а с ним и большая часть читателей: тогда шум и огласка распространяют этот вред; либо вредных намерений совсем не было, и они приданы произвольными толкованиями: тогда сии последние производят зло, дотоле небывалое.» Имея в виду, что эффективность контроля над печатью при одних только полицейских мерах имеет тенденцию к снижению чем дальше, тем больше, Уваров напоминал императору о своем отвергнутом предложении 1843 г. о соединении в одних лицах цензурной ответственности и редакторских обязанностей, обоснования которого он тогда же повторил графу А. Х. Бенкендорфу: «Наблюдая за ходом периодической литературы, я не мог не заметить систематического ее уклонения от начал ей предначертанных. В этой вседневной, непрерывной борьбе цензоров, — обремененных трудами суетливыми и подлежащими нападениям со всех сторон и взысканиями всякого рода, — с журналистами, считающими ненаказанность свою прямым следствием ответственности цензора, ими же вовлеченного в ошибку — являлись с одной стороны иногда слабости и недосмотры, а с другой обнаруживалось, более или менее, если не открытое сопротивление, то по крайней мере беспрерывное стремление уловить всеми средствами цензора и избегнуть точного исполнения неоднократных предписаний начальства.» Министр не забыл упомянуть и о столкновениях разных ведомств в цензурных делах, порождающих сумятицу. Необходимость дополнений к цензурным правилам он прямо не отрицал, но выражал скепсис в отношении того, что общее изменение Устава о цензуре может сделать контроль над печатью совершеннее, «да и самые обстоятельства настоящего времени делают неудобным коренное преобразование цензуры». Назначение А.Н. Очкина и А.В. Никитенко одновременно цензорами и редакторами Уваров оправдывал: «... от этого распоряжения не произошло никакого вреда», хотя к тому времени такое совмещение уже было императором запрещено по представлению Меншиковского комитета. Более того, Уваров предлагал императору Николаю Павловичу вновь рассмотреть те меры, которые тот отверг в 1843 г. При этом министр твердо заявлял, что считает их «нужными и ныне».[56]

Самодержец повторных рекомендаций не принял. Он просто велел Уварову передать свой доклад в Меншиковский комитет. В представлении Николая I цензура, таким образом, попадала в круг экстраординарных вопросов, которые он привык решать одним и тем же способом: поручать вневедомственному органу из доверенных лиц под своим личным контролем. 2 апреля 1848 г. учредил секретный комитет по надзору за цензурой и печатью под председательством Д. П. Бутурлина, уполномоченный просматривать по выходе в свет всю продукцию типографского станка в масштабах всей империи, на любом языке и по любому ведомству. Был установлен негласный надзор не только за печатью, но и за предварительной цензурой.

Положение печати резко ухудшилось. С началом деятельности Комитета 2 апреля министр народного просвещения низводился до уровня исполнителя его указаний и фактически терял возможность лично влиять на цензурную политику. Такое положение наносило ему моральный урон в глазах придворно-правительственной среды, но он как будто бы не терял решимости приспособиться к новым обстоятельствам с минимальным ущербом для результатов своего шестнадцатилетнего управления Министерством. «Граф Уваров лично и собственно для себя дорожил своим министерским положением...», — вспоминал Г. А. Щербатов.[57]

С.С. Уваров, как и многие, был взволнован европейскими революционными событиями 1848–1849 гг., «действие которых дало себя почувствовать от одного конца Европы до другого.»[58] 18 марта 1848 г. по его предложению был прекращен доступ в Россию преподавателям-иностранцам. 19 марта он запросил попечителей учебных округов о состоянии умов в учебных заведениях — ответы были успокоительные. Осенью он лично обревизовал Московский университет и подал императору обнадеживающий доклад «О духе университетского юношества».

Секретный надзор за цензурой и печатью запутывал и без того не достаточно разграниченные функции отдельных органов правительства, вселял страх и отчуждение между различными группами функционеров, то есть ставил данную отрасль управления на грань дезорганизации, серьезно компрометирующей правительство. Всякое возможное недовольство должно было теперь неминуемо обратиться не на того или иного министра или другого представителя высшей бюрократии, а на самого монарха, что создавало предпосылку для острого конфликта в целом между верховной властью и общественным мнением. Понимая это, Уваров, сообщил свои опасения А. Ф. Орлову и высказал мысль, что лучше бы было, если замечания Бутурлинского комитета оглашались для исполнения за подписью его, Орлова, а не императора. Председатель Комитета Д. П. Бутурлин в целом давал на это свое согласие. «... это вытекало бы из самой природы Ваших обязанностей, — писал министр шефу жандармов, — и во всяком случае, когда бы появились исправления или улучшения, они были бы открыто переданы, тогда как указание, исходящее от Его Величества делает невозможным всякие переговоры...» То есть если бы цензоры, авторы и издатели могли давать объяснения пусть хотя бы в III Отделении, это немного разряжало бы атмосферу страха и недовольства.[59] Неизвестно, предпринял ли что-нибудь Орлов, но общее положение никак не изменилось.

В мае 1848 г. император распорядился ограничить число своекоштных, то есть находящихся на собственном материальном обеспечении, студентов университетах на всех факультетах, кроме медицинского и богословского в Дерпте, тремястами человек. В начале 1849 г. в столицах стали распространятся слухи о возможном закрытии университетов. В петербургском обществе даже появилась анонимная записка с подобным предложением. Основательность слухов в глазах публики подкрепляли нелепые действия цензоров и таинственный негласный комитет. «... ничего невозможного в этих слухах нет»,— отмечал профессор А. В. Никитенко.[60]

По-видимому, зная, на что конкретно по части народного образования нападали его противники, Уваров решил сделать отдельные уступки относительно учебных программ. 21 марта 1849 г. была проведена так называемая бифуркация: начиная с четвертого класса гимназии вводилось разделение курса в зависимости от будущего предназначения учащихся. Изучение древних языков сохранялось для желавших поступать в университет, причем столь любимого Уваровым греческого, — лишь для тех, кто готовился на первое (историко-филологическое) отделение философского факультета. С весны 1848 г. в университетах было приостановлено преподавание государственного права европейских стран. Заграничные командировки были отменены. По предложению министра, внесенному, очевидно, тоже в порядке уступки своим критикам, чин 14 класса при поступлении на государственную службу стал присваиваться только тем выпускникам гимназий, которые имели право поступать на таковую по происхождению. Уваров написал специальное «Обозрение управления Министерством народного просвещения» — довольно краткую, но выразительную апологию своей административной деятельности. В начале он очертил масштаб задачи, стоявшей перед ним к 1830-м гг. Надлежало «все разбросанные части общественного воспитания привесть к одному знаменателю, составя из оных полную систему публичных учебных заведений.» Требовалось поставить их на такую степень совершенства, «чтобы, заслуживши общее доверие родителей, побудить сих последних, особенно в высших классах без гласного изъявления Высочайшей воли, к решимости отдавать сыновей в публичные заведения; и тем мало помалу уничтожить частное воспитание и удалить иноземных воспитателей.» Ввести в преподавание «дух Русский, под тройственным влиянием Православия, Самодержавия и Народности, возбуждая в умах уважение к Отечественной Истории, к Отечественному языку, к Отечественным учреждениям.» При этом Уваров особо выделил необходимость в губерниях «от Польши возвращенных» и в Остзейском крае, «куда не проникал русский язык», водворить его изучение. И, наконец, требовалось для всех учебных заведений подготовить в достаточном количестве отечественные кадры. И вот теперь после шестнадцати лет трудов, «руководимых Его Величеством и которые, —подчеркивал Уваров, — производились беспрерывно под Собственным наблюдением Государя Императора» достигнуты следующие результаты.

Образование молодого поколения перешло всецело в руки правительства. Частные пансионы постепенно закрылись «без всякого прямого распоряжения Министерства». В нынешнем, 1849 г., из 3822 студентов 2748 принадлежат к дворянству. В полонизированных западных губерниях русский язык, ранее «мало известный и ненавистный», теперь водворен совершенно, аналогично и в остзейских губерниях. «Преподавание повсюду приноровлено к Отечественному началу», чему отменно способствовали огромные издания Археографической комиссии, Академии наук и разные прочие полезные труды по русской истории, филологии, языкознанию. «Можно без преувеличения сказать, — писал Уваров, — что новое поколение лучше знает Русское и по-Русски чем поколение наше.» Университеты и Главный педагогический институт поставляют обильный запас молодых учителей, которые пополняют не только заведения Министерства, но и женские, и военные учебные заведения. Уваров упомянул учреждение клиник при университетах, учреждение Пулковской обсерватории, научные экспедиции, преподавание восточных языков в Казанском университете. Сообразовываясь с настроениями, навеянными европейскими революционными событиями, министр тактично упомянул «о необходимости удерживать в ближайших границах умы юного поколения с некоторым изменением в объеме преподавания, в числе учащихся и особенно в разборе состояний, допускаемых до высших степеней образования», но при всем этом Уваров решительно брался доказывать, что этими вопросами он занимался «гораздо прежде пагубного 1848 года», и притом «в течение многих лет», принимал необходимые меры по повелению императора и по своему почину, и вообще министерство «никогда не теряло в виду ни удержания развития юного поколения в надлежащих пределах, ни брожения умов вне империи, всегда наблюдая, чтобы дух учебных заведений был по мере возможности огражден от заразы мнимого Европейского просвещения, не совместимого ни с нашими учреждениями, ни с благоденствием Отечества.» И если среди студенчества или гимназистов, заключал Уваров, несколько незрелых юношей и увлеклись западными эгалитарными учениями, то ничего похожего не было и нет среди преподавателей и других чиновников Министерства народного просвещения.[61]

По существу «Обозрение» можно изобличить только в одном слишком явном полемическом преувеличении. Закрытие частных пансионов еще не означало полного исчезновения частного воспитания, как выразился Уваров[62], но число частных заведений действительно уменьшалось. По официальным данным в 1848–1849 гг. открылось 81 новое училище, закрылось 86.[63]

Остается пока неизвестным, пришлось ли Уварову где-либо огласить свое «Обозрение». Но знаменательно то, что он был готов в любом правительственном собрании вести развернутую оборону своей системы управления, призывая в свидетели самого императора. Он готов был решительно доказывать, что его политика прямо вытекала из всего предшествующего опыта строительства в России полновесной системы народного образования, и самым резким его критикам даже попытаться это опровергнуть было отнюдь не просто.

В марте 1849 г. Уваров инспирировал в «Современнике» статью профессора И. И. Давыдова «О назначении русских университетов и участии их в общественном образовании». Рассуждая о высоком значении университетов, автор стремился «обнаружить легкомыслие поверхностных мечтателей  и уличить их в несправедливости» к высшим учебным заведениям. Статья была весьма эмоциональной, но об угрозе существованию университетов в общем говорилось довольно глухо: автор горячо спорил с неким ошибочным мнением, принадлежность которого не указывалась.[64] Комитет 2 апреля, не имея ни малейшего представления об инспирации, усмотрел в этой статье пагубную для существующей правительственной системы апелляцию к общественному мнению: «... явление столь же новое, сколь и недопустимое в общественном нашем устройстве. Если допускать подобные статьи, — говорилось в журнале, — то не будет предначертаний правительства, которые, сделавшись как-либо известными в публике, не могли бы быть опровергаемы в виде возражений против мнимых частных мнений.»[65] 21 числа Уваров подал императору доклад, где защищал Давыдова, всю ответственность за статью брал на себя и обвинял Комитет в произволе. Министр, по сути дела, заявлял, что при таких условиях руководить цензурой не может. Если «Комитет, стоящий вне Министерства, и без сношений с оным, не требуя никаких предварительных объяснений и не имеющий в виду никаких справок, делает свои заключения, кои по Высочайшему одобрению принимают силу закона, — недоумения и столкновения были и будут неизбежны.» Уваров предлагал отделить всю цензуру от министерства народного просвещения или хотя бы цензуру газет и журналов и передать ее в ведение негласного комитета, дабы тот сам «давал направление» литературе и сам отвечал бы «за собственные свои распоряжения». Министр писал, что охотно посвятил бы больше времени науке и просвещению.[66] Но Николай I ничего менять не пожелал. «Государь говорил Орлову, — писал Корф, — что Уваров его не понял, и что Комитет учрежден для того, чтобы заменить его, Государя, которому некогда все читать».

Выполняя утвержденное самодержцем постановление Меншиковского комитета, Уваров 3 апреля 1848 г. образовал ведомственный Комитет по пересмотру цензурного устава.[67] В пользу же обновления устава министр нисколько не верил. В сентябре 1849 г. на обсуждение в Государственный совет был вынесен проект нового Устава о цензуре — заурядный образец бюрократического формализма. В устав 1828 г. вносились дополнения, разъяснения, поправки и тому подобное последующих лет, некоторые пункты были переформулированы, вместо Главного управления цензуры придумали цензурный департамент со своим особым делопроизводством. Стараниями члена Департамента законов М. А. Корфа проект попал в конце концов в Комитет 2 апреля, и там его окончательно «похоронили».

Дело о преобразовании цензуры еще не было закончено, когда Уварова разбил паралич. За несколько месяцев до этого он похоронил жену. Пока министр находился на одре болезни, Николай Павлович учредил еще один секретный орган, существование которого третировало Министерство, — Комитет для пересмотра «постановлений и распоряжений по части Министерства народного просвещения» или «по пересмотру учебных уставов»[68], куда так же, как и Высший цензурный комитет, не вошел никто из ведомства народного просвещения. Несколько оправившись от недуга, Уваров решил, что лучшего повода подать в отставку у него не будет. «Уваров... много вытерпел в последнее время своего министерства, — вспоминал А. В. Никитенко. — Когда он зашатался на своем месте, многое ему уяснилось, и мне приходилось не раз быть свидетелем его скорби. Тогда и я лучше узнал этого человека и мог оценить его хорошие стороны — его несомненный ум, который во время его силы часто заслонялся тщеславием и мелким самолюбием.»[69] Сергей Семенович писал впоследствии, что этот его шаг «скорее поразил Императора, чем застал врасплох. С первого же момента он не только уступил моему желанию, но сохранил за мной все, что я счел приличным не покидать, включая звание члена Государственного совета».[70] Поражен был скорее Корф, который этого давно жаждал и не сдерживал злорадства: «Какой-то стих приищет он теперь в своих Римских или Греческих классиках для своего утешения!»[71] Утешением больному Уварову были дружеские сочувственные визиты великой княгини Елены Павловны, в салоне которой собирались будущие деятели Освободительных реформ эпохи Александра II. Через некоторое время Уварову был пожалован орден Св. Андрея Первозванного. «... совершенно неожиданно для меня, — писал Сергей Семенович, — и еще более неожиданно для тех, кто выступал в качестве моих противников.»[72] Горьковатую пилюлю задним числом позолотили. Награду сопровождал милостивый рескрипт, написанный лично самим императором.

Начатая при Уварове из охранительных соображений корректировка учебных планов продолжалась при его преемнике. Министр был лишен самостоятельности в области цензуры и стоял перед угрозой ее потери в отношении народного просвещения. Центр тяжести в правительственной политике в области народного образования и печати переместился в секретные комитеты. Деятельность Высшего цензурного комитета 2 апреля 1848 г. довела состояние контроля над печатью фактически до полного хаоса и создала атмосферу «цензурного террора». Такой политикой самодеятельная общественность была полностью лишена печати как средства самовыражения. Первые годы она сносила гнет лишь с глухим ропотом. Но с началом Крымской войны созревшая на протяжении 1830–1840-х гг. потребность в печатном слове дала о себе знать. Острое ощущение политического кризиса, наступления конца николаевской системы породило в обществе сильнейшую потребность высказаться, и началось еще небывалое в России по своим масштабам распространение рукописной публицистики. Высшие сферы начали осознавать, что попытка поставить печать под контроль прямым давлением привела к противоположным результатам.

С.С. Уваров. 1850-е гг.Последние свои годы С. С. Уваров всецело посвятил науке. Вместе с профессорами Т. Н. Грановским и П. Н. Кудрявцевым он участвовал в научных сборниках по классической древности, печатал мемуарные отрывки. В 1853 г. он даже защитил магистерскую диссертацию в том самом Дерптском университете, который он заставлял использовать в официальном обиходе русский язык, по тем самым правилам, которые некогда ввел, будучи министром народного просвещения. Он видел, что при его непосредственном участии как министра народного просвещения университетами, гимназиями, пансионами, лицеями создан некий новый социальный кадр, который в дальнейшем поведет за собой умы, которого влияние на «ход общего мнения» в России будет неуклонно возрастать. Проблемы учено-литературной среды были ему психологически понятны, ее возросший вес и влияние он ощущал и, по-видимому, в какой-то мере ожидал от нее, если не благосклонности, то хотя бы известного понимания значения своей государственной деятельности в целом. Возможно, ради этого он, в частности, бывал в Москве, следил за общественными интересами, посещал учебные аудитории Московского университета, публичные лекции популярнейшего тогда профессора Т. Н. Грановского. В своем Поречьи он, еще более прежнего, устраивал ученые собрания с участием как своих прежних поклонников, так и несимпатизантов. Тех, кто в былые времена пользовался его покровительством, а теперь тяготился недоверием правительства, Уваров ободрял, единомышленникам выражал неизменность своих прежних позиций: «Кажется, что и тогдашние недоброжелатели начинают сознавать смысл моих действий и высокую цель, к коей я стремился, — писал он в 1852 г. профессору Дерптского университета М. П. Розбергу. — Остается мне большое утешение, что нахожу в сыне некоторый отголосок этих видов. Он в моих глазах представитель того образования, коим я хотел украсить новое поколение.»[73] Сыну министра Николая I графу Алексею Сергеевичу Уварову предстояло войти в историю науки как основателю и председателю Московского археологического общества, инициатору проведения и организатору первых Всероссийских археологических съездов, как одному из основателей Российского Исторического музея в Москве, внести в качестве археолога большой вклад в изучение отечественных древностей, византиноведение. Предназначенные для сына воспоминания позволяют приблизительно представить, что мог говорить о себе Сергей Семенович на ученых собраниях в Поречьи.

От подведения окончательных итогов своего управления ведомством народного просвещения перед публикой он воздерживался, подчеркивая масштабы и сложность своей задачи: «Семнадцать лет настойчивых и беспрестанных трудов, пожалуй, недостаточно для чаяния окончательных результатов.» Конечной, но в то же время как бы неявной целью своей политики он представлял воспитание качественно нового поколения граждан, с деятельностью которых, направленной навстречу благим усилиям высшей власти, связано будущее благосостояние России. Главные основания политики в области народного просвещения настоящего и будущего времени, писал Уваров в 1852 г., заключены в следующем: «Принцип, которому я постоянно следовал, — добиваться развития политического через развитие нравственное и умственное и убеждение, что освобождение гражданское может произойти лишь из освобождения духовного, которое объединит во взаимной солидарности силу страны и силу правительства, этот принцип, который действует лишь медленно, почти в тишине, совсем без ведома массы и еще лозунг, с которым смыкаются мои самые чистосердечные убеждения (то есть «Православие, Самодержавие, Народность» — М Ш. ).»[74]

Частым пореченским гостем Уварова бывал теперь горячо любимый тогдашней публикой профессор Т.Н. Грановский, ставший впоследствии культовой фигурой для либерального движения. «Если мое управление Министерством, — писал ему Уваров в 1850 г., — не имело бы других результатов, то возведение Вас на кафедру и некоторых других современников Ваших, считал бы я себе за немаловажную услугу.»[75] Профессор прислал бывшему министру в подарок экземпляр своей докторской диссертации «Аббат Сугерий».

Посещал уваровские ученые собрания и тогда уже производивший на них впечатление молодой воспитанник Училища правоведения граф Д. А. Толстой, впоследствии, знаменитый своей бескомпромиссной враждебностью к либерализму и приверженностью системе классического образования министр народного просвещения. Грановскому он как-то раз заявил, что «надобно в историю вносить консервативные начала». Как передает современник, Уваров однажды сказал Толстому, что «видит в нем себе преемника».[76]

Свидетельства современников позволяют предположить, что желание Уварова импонировать образованной публике простиралось так далеко, что он даже намекал на трудности своего положения во главе министерства народного просвещения. «Он сам говорил Грановскому, — писал Б. Н. Чичерин, — что, управляя министерством, он находился в положении человека, который, убегая от дикого зверя, бросает ему одну за другою все части своей одежды, чтобы чем-нибудь его занять, и рад, что сам по крайней мере остался цел. При реакции, наступившей в 49-ом году, бросать уже было нечего, и Уваров вышел в отставку.»[77] Литератор П. В. Анненков писал, что как-то раз известный издатель И. И. Панаев «видел графа Уварова, будучи введен к нему молодым графом, его сыном. Панаев рассказывал, что отставной министр, уже больной, слушал его повествование о всех проделках цензуры и новой администрации и только заметил: «Наше время особенно тем страшно, что из страха к нему, вероятно, никто не ведет записок о нем.» Панаев был большой враль, но ничего не выдумывал, — отмечал Анненков: — он только врал по канве, уже данной ему.»[78] Несомненно  здесь то, что среди ученых и литераторов в период «мрачного семилетия» была некоторая расположенность признавать Уварова в известной степени «своим», то есть жертвой того же зла, что и они.[79] Признание заслуг Уварова в деле развития народного образования сохранялось в общественном мнении в 1850-е гг., несмотря на яростное порицание политики императора Николая I и всего его царствования, вызванное болезненным переживанием неудачной Крымской войны, усугубленным атмосферой цензурного террора. Профессор Петербургского университета Б. Н. Чичерин считал Уварова единственным «из всего длинного ряда следовавших друг за другом министров с самого начала века, который заслуживал это название и достоин был занимать это место.»[80] Славянофил И. В. Киреевский в своем публицистическом письме новому товарищу министра народного просвещения П. А. Вяземскому 6 декабря 1855 г., где негодовал по поводу его слов о связи успехов просвещения с именем покойного императора, все-таки, счел возможным упомянуть в положительном смысле об Уварове.[81] «Справедливость требует сказать, — писал тогда же на страницах «Голосов из России», издаваемых в Лондоне политэмигрантом А. И. Герценом, известный литератор Н.А. Мельгунов, — что один из министров последнего царствования, тот, который так долго и так блистательно стоял во главе народного просвещения, принес ему несомненную пользу и, может быть, сделал для него все, что мог. Память об управлении графа Уварова останется в России надолго.»[82] Ненависти в учено-литературных кругах не избежал преемник Уварова на министерском посту, многолетний его сотрудник как по Академии наук, так и по управлению учебными заведениями и цензурой князь П. А. Ширинский-Шихматов.

Ощущение того, что в скором будущем России предстоят глубокие изменения, по-видимому, не покидало Уварова до конца дней. В дневниках М. П. Погодина 1847 года сохранились записи частных разговоров с Уваровым о крепостном праве, впечатляющие прозорливостью его суждений. Выражая понимание необходимости в конечном счете его отмены, Сергей Семенович высказывался за продуманный, системный подход к этой проблеме. Он подчеркивал, что его решение сопряжено с риском сотрясти всю Российскую империю, «здание Петра I поколеблется». Предстоит учесть аграрный вопрос: безземельного освобождения крестьяне не поймут, дворяне болезненно воспримут перспективу отчуждения своей земельной собственности. Институт крепостного права связан как с политической, так и с церковной дисциплиной, «древо... осеняет и Церковь и Престол». С его уничтожением следует ожидать появления дворянской оппозиции самодержавию с требованием политических прав в качестве компенсации. Восприимчивость умов к модным европейским веяниям опять усилится: «...начнутся толки, что и как там устроено...» Появятся центробежные тенденции, «могут отойти даже части — Остзейские провинции, сама Польша». Главным орудием стратегической подготовки безопасного упразднения крепостничества он все также называл, конечно же, распространение просвещения.[83]

Увидеть государственное здание Петра Великого поколебленным Уварову было не суждено. Он умер 4 сентября 1855 г. в Москве. Сам митрополит Московский и Коломенский Филарет совершил отпевание Сергея Семеновича в домовой церкви Московского университета в присутствии профессоров и студентов. Похоронен был Уваров в родовой усыпальнице в селе Холм Гжатского уезда Смоленской губернии, заботливо вынесенный из своего Поречья руками дворовых, по завещанию отпущеных им на волю.

Европейским научный авторитет, интеллектуальная широта и внутренняя свобода давали повод современникам называть С. С. Уварова либералом. От подобного искушения, порой, не удерживались и историки.[84] Но свою «либеральную» репутацию Уваров обдуманно и последовательно использовал в конечном итоге в интересах самодержавия. И даже в последних своих воспоминаниях он не сказал о своих очевидных разногласиях с императором Николаем I в конкретных политических вопросах не единого слова. Он не хотел колебать империю даже из гроба: рост общественного недовольства был уже заметен, и неизвестно было, как далеко он зайдет. «По чувствам останусь республиканцем, и притом верным подданным царя Русского: вот противоречие, но только мнимое!»[85] — эти слова чтимого министрами-арзамасцами Н. М. Карамзина можно отнести и к Уварову. Часто цитировавшаяся филиппика С. М. Соловьева, изобразившего Уварова совершенным лицемером[86], — слишком большое преувеличение. Уваров не был «либералом» так же, как и не был «безбожником»: М. П. Погодин рассказывал, как смертельно больной Уваров опасался, чтобы смерть не застигла его в дороге, и он не умер, не исполнив последний долг христианина, а незадолго до смерти, пригласив священника, исповедовался и причащался.[87]

Желая, чтобы последующие образованные русские поколения сохраняли культурно-творческую самостоятельность в условиях западного влияния, были как можно менее восприимчивы к либерально-эгалитарным идеям, Уваров шел к этой цели путем опытно-экспериментальным. Будучи уверен, что европеизация обрекает Россию на общественные катастрофы, он слабо верил в то, что страна сумеет выйти на какую-то иную дорогу. И, считая возможным отодвинуть неминуемые катаклизмы хотя бы «на пятьдесят лет», он полагал, что чем более зрелой встретит Россия социальные потрясения, тем с меньшими разрушениями через них пройдет.

 


[1] Дополнение к Сборнику постановлений по Министерству народного просвещения. 1803–1864. Спб., 1867. Стб. 402, 404, 447, 448–449.

[2] Цит. по: Рождественский С.В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. 1802―1902. Спб., 1902. С. 321.

[3] Там же. С. 322.

[4] Сборник постановлений по Министерству народного просвещения. Т. 2. Отд. 1. Спб., 1864. Стб. 950, 955–956.

[5] Бибиков Г.Н. А.Х. Бенкендорф и политика императора Николая I. М., 2009. С. 301.

[6] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1467. Ч. VIII. Л. 1–3об.

[7] Сборник постановлений по Министерству народного просвещения. Т. 2. Отд. 1. Стб. 1222–1224; Отд. 2. Спб., 1864. Стб. 3.

[8] Корф М.А. Дневник. Год 1843-й. М., 2004. С. 49.

[9] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. 1. Л. 155 об.

[10] Русская старина. 1895. Т. 83. № 4. С. 207–208, 213, 214, 215, 216, 217, 218.

[11] Там же. С. 219.

[12] Whittaker C.H. The origins of modern Russian education: An intellectual biography of count Sergei Uvarov. 1786–1855. De Kalb, 1984. P. 190, 201.

[13] «Россия под надзором»: отчеты III отделения 1827–1869. С. 210–211.

[14] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 44 об.

[15] Уваров С.С. Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833–1843. Спб., 1864. С. 47–48.

[16] Там же. 49–50, 52–53.

[17] Там же. С. 53–54, 54–55.

[18] Петров Ф. А. Формирование системы университетского образования в России в первой половине XIX века. Автореферат диссертации на соискание уч. ст. д. и. н. М., 1999. С. 48, 54.

[19] Вернадский В. И. Труды по истории науки в России. М., 1988. С. 239–240, 242.

[20] Вернадский В. И. Труды по истории науки в России. С. 246, 248.

[21] См. подробнее: Хартанович М. Ф. Ученое сословие России. Императорская Академия наук второй четверти XIX века. Спб., 1999. С. !35–141.

[22] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 42. Л. 8 об.–9, 11–13.

[23] Древняя и Новая Россия. 1880. Т. XVII. № 8. С. 623, 626.

[24] Костомаров Н. И. Исторические произведения. Автобиография. Киев, 1989. С. 456.

[25] Уваров С. С. Десятилетие Министерства народного просвещения. С. 18.

[26] ПСЗ. Собр. II. Т. 12. № 9894.

[27] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 98. Л. 59 об., 66. Записка опубликована. См: Шевченко М. М. Конец одного Величия. М., 2003. С. 237–238.

[28] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. X. Л. 7 об.

[29] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 39. Л. 260–261об. Записка опубликована. См: Шевченко М. М. Конец одного Величия. М., 2003. С. 241–247.

[30] Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры(1700―1863 гг.). Спб., 1892. С. 107.

[31] Ивановский А. Д. Иван Михайлович Снегирев. Биографический очерк. Спб., 1871. С. 113–115.

[32] Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 4. Спб., 1881. С. 84–85.

[33] Вацуро В. Э. , Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины». М., 1986.  С. 180.

[34] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. М., 1955. С. 130.

[35] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. XI. Л. 178.

[36] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 130.

[37] Цензура в царствование императора Николая I // Русская старина. 1903. Т. 114. С. 382 –383.

[38] Древняя и Новая Россия. 1880. Т. XVII. № 8. С. 627.

[39] Цензура в царствование императора Николая I // Русская старина. 1903. № 3. С. 590.

[40] Барсуков Н. П. Ук. соч. Кн. 6. Спб., 1892. С. 22–23.

[41] Там же. С. 44–45.

[42] Очерки по истории русской журналистики и критики. Т. 1. Л., 1950. С. 498.

[43] Русская старина. 1903. Т. 113. № 3. С. 598.

[44] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 130.

[45] Уваров С. С. Десятилетие Министерства народного просвещения. С. 96.

[46] РГИА. Ф. 1611. Д. 208 б. (Дело о рассмотрении в особом комитете действий цензуры периодических изданий.) Л. 178, 179 об.—180.

[47] Исторический вестник. 1890. № 8. С. 342.

[48] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. IX. Л. 117 об.

[49] Русское общество 40–50-х гг. XIX в. Часть II. Воспоминания Б. Н. Чичерина. М.,1991. С. 25.

[50] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. XI. Л. 187 об.–188.

[51] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 265.

[52] Санкт-Петербургские ведомости. 1869. № 334. С. 4.

[53] Русская старина. 1899. Т. 100. № 10. С. 10.

[54] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 42.

[55] РГИА. Ф. 1611. Д. 208 б. Л. 16–17.

[56] РГИА. Ф. 1611. Д. 208 б. Л. 168 об.–169, 171–171 об., 172 об.–173, 174 об.–175, 176–179, 181–183. Доклад «О цензуре» мною опубликован. См.: Река времен. (Книга истории и культуры.) Кн. 1. М., 1995. С. 72–77.

[57] Санкт-Петербургские ведомости. 1869. № 334. С. 4.

[58] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 41 об.

[59] ГА РФ. Ф. 109. Оп. 23. (I экспедиция, 1848 г.) Д. 149. Л. 21–23 об.

[60] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 321.

[61] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 38. Л. 20–28 об. Документ опубликован. См.: Шевченко М. М. Конец одного Величия. М., 2003. С. 248–253.

[62] Там же. Л. 22 об.–23.

[63] Отчет министра народного просвещения за 1848 год. Спб., 1849. С. 12. Отчет министра народного просвещения за 1849 год. Спб., 1850. С. 14.

[64] Барсуков Н. П. Ук. соч. Кн. 10. С. 530–532.

[65] РГИА. Ф. 1611. Д. 284. Л. 35–36.

[66] ОР РНБ. Ф. 736. Ед. хр. 14. Л. 45 об.–53.

[67] РГИА. Ф. 772. Оп. 1. Д. 2097.

[68] Твердой официальной формулы названия Комитета не было.

[69] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. С. 369–370.

[70] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 41 об.–42.

[71] ГА РФ. Ф. 728. Д. 1817. Ч. XII. Л. 264 об.

[72] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 42 об.

[73] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 97. Л. 28.

[74] Там же. Ед. хр. 122. Л. 27 об.–28.

[75] Там же. Ед. хр. 97. Л. 26.

[76] Из рассказов Г. В. Грудева // Русский архив. 1898. № 11. С. 433.

[77] Русское общество 40–50-х годов XIX века. Ч. 2. Воспоминания Б. Н. Чичерина. М., 1991. С. 25.

[78] Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1983. С. 524.

[79] Пример несколько иного отношения см.: Бодянский О. М. Выдержки из дневника // Сборник Общества любителей российской словесности на 1891 год. М., 1891. С. 109–138. Записи от 23 декабря 1852 года и от 4 сентября 1855-го.

[80] Русское общество 40–50-х годов XIX века. Ч. 2. Воспоминания Б. Н. Чичерина. С. 25.

[81] Киреевский И. В. Избранные статьи. М., 1984. С. 333, 334.

[82] Голоса из России. Лондон, 1856. Вып. 1. С. 133.

[83] Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. IX. Спб., 1895. С. 306–308.

[84] См., например: Whittaker C. H. Origins of modern Russian education: an intellectuel biography of count Sergei Uvarov, 1786–1855. De Kalb, 1984. (См. русский перевод: Виттекер Ц. Х. Граф С. С. Уваров и его время. Пер. с англ. Н. Л. Лужецкой. Спб., 1999.)

[85] Карамзин Н. М. Письма к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 249.

[86] «... Он не щадил никаких средств, никакой лести, чтобы угодить барину — императору Николаю, он внушил ему мысль, что он, Николай, творец какого-то нового образования, основанного на новых началах, и придумал эти начала, т. е. слова: православие, самодержавие и народность; православие — будучи безбожником, не веруя во Христа даже по-протестантски; самодержавие — будучи либералом; народность — не прочитав во всю свою жизнь ни одной русской книги...» (Соловьев С. М. Мои записки... С. 571–572.

[87] Погодин М. П. Для биографии графа С. С. Уварова // Русский архив. 1871. № 12. Стб. 2108.

 

Максим Шевченко

Часть I | Часть II


У Вас недостаточно прав для добавления комментариев. Вам необходимо зарегистрироваться.