«Каждый Русский должен служить Престолу». С. С. Уваров. (Часть I)

Автор: Максим Шевченко

С.С. Уваров. Портрет работы С.Голике. 1833

Часть I | Часть II

Сергей Семенович Уваров (1786–1855), несомненно, принадлежит к числу выдающихся русских государственных деятелей. Он заложил основы самостоятельной отечественной системы общественного образования, значение которых в исторических судьбах русской культуры XIX–XX вв. трудно переоценить. Без многочисленных и высококачественных кадров, подготовленных в уваровское время университетами, пансионами, лицеями, гимназиями не состоялось бы ни одно  из реальных достижений пореформенного времени в области государственного строительства, общественной самодеятельности, науки, литературы, искусства.

На посту министра народного просвещения Российской империи он оставался дольше всех, кто занимал это место как до него, так и после. После его смерти императорская Россия прожила до первого революционного взрыва те самые «пятьдесят лет» — срок относительного внутреннего мира, который, по свидетельству современника, Уваров скромно назначил целью своей политики. Так сложилось, что историческая литература не столько изучала его государственную деятельность, сколько боролась с его тенью, формировала и поддерживала его отрицательный образ. Она делала это в XIX в. в силу зависимости от настроений, преобладавших в среде интеллигенции, жаждавшей уничтожения тех институтов, которые защищал  Уваров — традиционного русского самодержавия и господствующего статуса Православной Церкви. Он продолжала это делать в XX в. в меру сохранения верности стереотипам[1] интеллигентного сознания и постольку, поскольку после 1917 г. не могла не быть частью пропагандистской машины советского государства.

Сегодня с той культурой, ценности которой защищали Уваров и другие русские консерваторы XIX–начала XX вв. нас уже, по сути, ничто непосредственно не связывает. Незначительные, но драгоценные остатки традиционных культурных норм и отношений, которые сохранялись на протяжении всей советской эпохи с падением «железного занавеса» на наших глазах почти исчезли. «Исторический прогресс» одержал в этом смысле полную и безоговорочную победу. И теперь нет никакого смысла в том, чтобы не слишком утешительные, мягко говоря, итоги двухвекового процесса модернизации России — то революционного, то эволюционного — продолжать объяснять лишь «злокозненностью» всевозможных консерваторов. Несомненно, сегодня стоит вопрос о преодолении глубоко укоренившегося схематизма и односторонности в освещении и оценке консервативной составляющей истории России, включая соблазн впасть в противоположную крайность, в стремление менять местами «белое» и «черное». Сюда входит и необходимость воссоздания политического портрета С. С. Уварова.

Среди русской придворной аристократии первой половины XIX столетия Уваров выделялся особенно глубоким образованием. Главным образом с его укреплением в России он связал свою полувековую карьеру и до конца жизни оставался в числе тех, кто ожидал от успехов наук и художеств добрых плодов для «общего блага».

Видное положение в высших придворно-правительственных кругах предопределялось происхождением и воспитанием Сергея Семеновича. Он родился в Петербурге, в семье офицера конной гвардии — сына генерала, убитого в Семилетнюю войну. Мальчика крестили в дворцовой церкви, сама императрица Екатерина II, благоволившая отцу — своему адьютанту, пожелала быть крестной матерью. Через два года после рождения сына Сергея тридцатипятилетний блестящий офицер ушел на войну со Швецией и не вернулся. Супруга, Дарья Ивановна, урожденная Головина, оставшись вдовой с тремя детьми, удалилась от двора и всю себя посвятила воспитанию сыновей; маленькая ее дочь также вскоре умерла.

Стараниями матери С. С. Уваров получил образование, наиболее подходившее тогда для молодого человека, желавшего успеха в высшем свете. «В те времена, — вспоминал он на склоне лет, — не было ни одной знатной семьи, которая бы не имела у себя какого-нибудь французского аббата. Это было столь же обязательно как модное платье.» Недоумевая впоследствии, с чего бы это спасающимся от ужасов революции «беглым изгнанникам было вдруг доверено воспитание всего высшего слоя России», Уваров тем не менее сохранил искреннюю личную признательность своему воспитателю - аббату Мангену, не покидавшему их семью до самой смерти.[2] Пользуясь для своих учено-литературных и публицистических выступлений французским языком, Уваров сохранил на всю жизнь слегка архаизированный литературный стиль, напоминающий времена конца Старого порядка, — возможно, не только ради авторитета у французских ученых, но отчасти и как дань памяти учителя детских лет. Как и полагалось представителю тогдашней столичной  великосветской молодежи Уваров был воспитан с ориентацией на французский аристократический салон предреволюционного времени, с детства абсолютно владел французским языком, знал немецкий, блестяще разбирался в той и другой словесности. Всего этого, наряду с природной душевной тонкостью и отличным светским тактом, пятнадцатилетнему Уварову было достаточно, произвести благоприятное впечатление на императора Александра I и поступить на дипломатическую службу, самую почетную после военной. Важным было и то, что он приходился племянником генералу Ф.П. Уварову, сыгравшему видную роль в дворцовом перевороте 11 марта 1801 года. Благоволивший генералу император сделал молодого Уварова «особой IV класса» — камер-юнкером своего двора.

С 1806 по 1810 г. Уваров находился при посольствах, сначала в Вене, затем в Париже. С головой окунулся в жизнь высшего света обеих столиц эпохи наполеоновских войн, познакомился с И.-В. Гете, Г. Штейном, Ж. де Сталь, братьями Шлегелями, К.-А. Поццо ди Борго и другими знаменитостями европейской политики, науки и культуры того времени. Общение с лидерами французского и немецкого учено-литературного мира развило у впечатлительного от природы Уварова широту интеллектуальных интересов, утонченный эстетический вкус, любовь к античным древностям, которые он стал коллекционировать, вкус к настоящей науке и стремление к постоянному самообразованию. Образованность или просвещенность сделалась для него безусловной и важнейшей добродетелью. «... склонности к изящной литературе и искусству... крайне редки и малозначительны среди представителей высшего общества... — с неудовольствием обобщил Уваров в 1807 г. свои венские впечатления. — Простонародье всех наций имеет своим девизом panem et circenses (хлеба и зрелищ — М.Ш.). Это общий крик так называемых цивилизованных народов.»[3] Довольно рано Уваров стал проникаться романтическим умонастроением, выходившем тогда в Европе на первый план. У него складывалось ощущение, что современное направление развития ее народов безжалостно разрушает все наиболее совершенное, благородное в области их духовной культуры. «... народ воинственный, неутомимый, неустрашимый, его называют французами, но своеобразные черты его национального характера, современная аттическая тонкость исчезли...» - читаем в его заграничном дневнике.[4] Любовь к просвещению как к пути самосовершенствования постепенно смыкалась с честолюбивыми замыслами. Сохранился любопытный рассказ современника, видевшего Уварова в Вене в 1808 г. На вопрос о том, как он понимает счастье, Уваров в порыве юношеского восторга будто бы ответил, что это служба в качестве министра народного просвещения.[5]

С.С. Уваров. Литография П. Гельмерсена с рисунка РедераВ 1810 г. Уваров написал свою первое крупное сочинение — «Проект азиатской Академии», где выдвинул идею создания под скипетром русского монарха особого научного учреждения для углубленного изучения Востока, необходимого как для развития европейской науки, так и в политических интересах России.[6] Проект принес Уварову желаемую известность и вес. Великий И.-В. Гете отозвался о нем с восторгом: «Ваши намерения направлены на то самое, к чему я давно и тщетно обращал свои усилия.»[7] На Уварова обратил внимание министр народного просвещения граф Алексей Разумовский, брат его бывшего начальника — посла в Вене Андрея Разумовского. В 1810 г. Уваров женился на дочери министра Екатерине Алексеевне и через некоторое время сделался попечителем Петербургского учебного округа.

Уже тогда Уваров был очень невысокого мнения об образовании аристократической молодежи своего поколения. Впоследствии, он называл его «довольно поверхностным», говорил не стесняясь, что оно было «более блестящее по внешности, нежели основательное по глубине».[8] Двадцатичетырехлетний статский генерал, не взирая на свое столь видное служебное положение, семь или восемь лет посвятил углубленному изучению древних языков под руководством видного филолога-классика академика Ф. Б. Грефе, с которым специально сдружился для этой цели. Занявшись исследованиями в области греко-римской филологии и истории, Уваров постепенно приобрел в европейской научной среде репутацию «одного из самых острых умов, существующих в цивилизованном мире».[9] В 1816 г. за «Опыт об элевсинских таинствах» его избрал своим почетным членом Институт Франции — первая в то время ученая корпорация Европы, где иностранных почетных членов было тогда не более восьми человек. Всего же в семейном архиве Уваровых сохранилось едва ли не сотня всевозможных дипломов, свидетельств, патентов, грамот от различных академий, научных обществ и организаций стран всего мира, признавших его своим почетным членом. «... Уваров... имя его столь известно в Европе...» — говорил баварский посланник в России в николаевское время О. де Брэ.[10] «Будет справедливым сказать, – писал, впоследствии, Уваров в воспоминаниях, – что в независимых одобрениях почти всех выдающихся людей Европы я находил поддержку тем более могущественную, что она не была связана ни с занимаемым мной положением, ни с теми выгодами, которые оно давало мне в моей стране»[11].

С 1818 г. и почти до конца жизни Уваров возглавлял Императорскую Академию наук в Санкт-Петербурге. «... в другом отношении к свету, — вспоминал ректор Петербургского университета академик П. А. Плетнев, — при других обстоятельствах жизни и службы, он действительно мог бы посвятить всего себя занятиям собственно ученого человека...»[12]

Придворные связи вполне обеспечивали Уварову блестящую карьеру, не требуя от него напряжения всех талантов. Но исключительное честолюбие будило в нем не только тщеславие, но также инициативу, решительность и целеустремленность государственного деятеля. Он преобразовал Главный педагогический институт в Санкт-Петербургский университет, учредил в нем преподавание восточных языков и литератур, реформировал учебные планы гимназий и уездных училищ — что было распространено на все учебные округа империи, — предпринял организацию при университете особого института по подготовке учителей для учебных заведений низшей ступени. Энергичную деятельность второго по значению лица в ведомстве народного просвещения сопровождали эффектные публичные, в том числе печатные, выступления, где пространно излагались общемировоззренческие мотивы его администраторских целей.

Важнейшим орудием просвещения народа, необходимым для совершенствования как отдельного гражданина, так и всего общества, Уваров считал историю: «В народном образовании преподавание Истории есть дело государственное... История... образует граждан умеющих чтить обязанности и права свои, судей знающих цену правосудия, воинов умирающих за Отечество, опытных вельмож, добрых и твердых царей.» В духе современной ему западной религиозной философии Уваров понимал историю как процесса борьбы человечества за постепенное наивозможное воплощение в своей жизни идей Христианства. Поэтому он полагал, что «представляя общую картину Истории во всем ее пространстве», правильно ее преподающий должен проливать «на сей огромный хаос благодетельный луч Религии и Философии. С сими двумя светилами может человеческий ум найти везде успокоение, и достигнуть до той степени убеждения, на котором человек почитает сию жизнь переходом к другому, совершеннейшему бытию.»[13] От немецких романтиков Уваров воспринял органическое понимание жизни народов и государств: «Государства имеют свои эпохи возрождения, свое младенчество, свой совершенный возраст и, наконец, свою дряхлость.»[14] Поскольку эти самые государства не есть механический конгломерат неких элементов, целенаправленное преобразование каждого такого организма должно происходить в строгом соответствии с познанными законами его исторического роста. Тиранический произвол, идущий ли сверху, или снизу приведет к культурной катастрофе. Всякий действительно процветающий народ или государство на всех этапах своего развития сохраняет свое неповторимое культурное лицо — «народный дух» — свое неповрежденное органическое единство. Тенденции новой европейской истории обнаружили для него серьезную опасность: «Новое образование системы Европейских государств дало новый вид всем сношениям народов. Сии отношения стали многочисленнее и труднее. Быстрый ход наук и художеств, сильное распространение роскоши и общежития, направление к торговле сблизили между собой все Государства Европы. Сей порядок вещей, искоренив мало помалу почти в каждом Государстве народный дух, готовил медленную пагубу Европе.»[15] Грянула Французская революция, принесшая «столько бесполезных преступлений и бедствий». Волею Провидения монархии в конце концов были восстановлены, что свидетельствует о незыблемости «права царей», народы же, отстоявшие свои освященные преданиями истории престолы, должны быть справедливо вознаграждены в своих лучших стремлениях. Поэтому государи и их подданные должны теперь принести «взаимную жертву самовластия и безначалия» - рассуждения Уварова в данном случае шли в полном соответствии с общеевропейской идеологией легитимизма.[16] В отличие от Европы, в России «народный дух» еще достаточно прочен. Его следует поддерживать и укреплять. Наставнику русского юношества, преподающему историю, «должно возбуждать и сохранять сколько можно народный дух и тот изящный характер, на который ныне Европа смотрит как изможденный старец на бодрость и силу цветущего юноши... Он в сем отношении делается прямо орудием Правительства, и исполнителем его высоких намерений.»[17] По мере того, как под сенью скипетров христианских государей народы постепенно преуспеют в наращивании общественной добродетели, они достигнут «истинного просвещения», которое есть не что иное, как «точное познание наших прав и обязанностей, т. е. обязанностей человека и гражданина». Уже теперь в Европе «права человеческие всеми признаны», «права гражданские везде определены». Конечная, по Уварову, цель развития человеческого разума — познание политической свободы. Но в целом из печатных выступлений попечителя столичного округа остается очень и очень неясно: как же именно в России Уваров был намерен соединить достижение чаемой политической свободы с сохранением в целости не менее драгоценного «народного духа»?

Политическую свободу в своей знаменитой речи 22 марта 1818 г. в торжественном собрании Главного педагогического института Уваров назвал «последним и прекраснейшим даром Бога». Путь к ней там, где она появилась, был тернист: «Сколько неудачных опытов прежде английской конституции!» Но разум все-таки призван победить хаос. «Все сии великие истины содержатся в истории. Она верховное судилище народов и царей. Горе тем, кто не наследуют ее наставлениям! — восклицал Уваров, — Дух времени, подобно грозному сфинксу, пожирает не постигающих смысл его прорицаний.»[18] Уваров определил Россию как «младшего сына в многочисленном европейском семействе», ибо «мы, по примеру Европы, начинаем помышлять о свободных понятиях».

Эта речь была восторженным откликом на благие намерения императора Александра I. На подвластных ему землях бывшего наполеоновского герцогства Варшавского царь воссоздал Польшу со всеми атрибутами  и элементами государственности, за исключением лишь права внешних сношений. Участие польской армии в походе Наполеона на Россию, в разорении Москвы, измена немалой части дворянства Западного края великодушным жестом были преданы забвению. Российский самодержец добровольно сделал себя конституционным монархом польским. И теперь, открывая 15 марта 1818 г. первый новоучрежденный польский сейм, во всеуслышание объявил, что давно помышлял и ныне уж намерен распространить систему «свободных учреждений» на всю Российскую империю, но, правда, лишь тогда, «как только начала столь важного дела достигнут надлежащей зрелости».[19] Попечитель Петербургского учебного округа следовал строго в диапазоне либерализма императора. Размышляя над столь заманчивой перспективой, Уваров полагал, что в «жизни народов, как и в жизни частного человека, свобода гражданская и политическая походят на ту драгоценную одежду, в которую римляне облекались, переходя от бурных лет неопытности к летам зрелости и совершенного возраста». Россия же еще слишком молода, ей предстоит длительное созревание, ибо «освобождение души через просвещение должно предшествовать освобождению тела через законодательство».[20]

Будучи в числе основного круга участников знаменитого литературного общества «Арзамас», основанного по его инициативе, С. С. Уваров вместе с Д. Н. Блудовым, Д. В. Дашковым, В. А. Жуковским, с которыми его объединяло, помимо прочего, самое глубокое уважение к Н. М. Карамзину, постарался отклонить желания Н. И. Тургенева, М. Ф. Орлова, П. А. Вяземского придать обществу отчетливо-политический характер, ограничивая пристуствие и развитие в своем общении политических тем. В понимании Уварова, добиться политической гармонии помимо или вопреки высшей власти было невозможно. Пока надлежащая степень просвещения еще не была достигнута, он полностью исходил из исторически сложившегося положения вещей, например, из факта существования в России сословного строя. Трехступенчатая система образования, над устроением которой он трудился, по характеру учебных программ должна была соответствовать российской сословной иерархии. Но, тем не менее, его преобразовательные опыты были прерваны острым конфликтом с новым главой ведомства народного просвещения — князем А. Н. Голицыным. Не питая никаких симпатий к новомодному мистицизму, Уваров при всем своем отрицательном отношении к идеологии Просвещения не мог не воспротивиться обскурантской направленности действий нового Министерства, особенно, Д. П. Рунича и М. Л. Магницкого. Уваров еще согласился с запрещением книги профессора А. П. Куницына «Право естественное». «Я всегда думал и ныне думаю, — писал он в своем «Особом мнении», — что всякое учение, всякое действие, явное или скрытое, противное догматам Православной Греко-Российской Церкви, или клонящееся поколебать существующий порядок и ослабить любовь и доверенность к Трону... должны обращать на себя внимание правительства и внушать ему меры предосторожности...»[21] Но вместе с тем Уваров просил для Куницына снисхождения и сохранения профессорского звания. Попечитель открыто выступил в Главном правлении училищ против требования Магницкого закрыть Казанский университет. Когда по обвинению в преподавании «богохульственных и пагубных доктрин» профессора Петербургского университета предстали перед судом, Уваров в крайне резкой форме потребовал суда над ним самим, если виновность подсудимых будет доказана. В июле 1821 г. в знак протеста он подал в отставку с поста попечителя Петербургского учебного округа и перешел служить в Министерство финансов.

В воспоминаниях, написанных Уваровым за три года до смерти, сохранился заметный отпечаток душевных потрясений, пережитых им в 1825–1830/31 гг. «Священные права царей» вновь стали ниспровергаться. Носители революционных принципов 1789 г. возобновили свою разрушительную работу «от одного конца Европы до другого, не взирая на историю и особенности жизни народов...»[22] За окончательным падением Бурбонов во Франции последовала ожесточенная и кровопролитная война с польскими инсургентами. Выходило так, что прав был Н. М. Карамзин, предупреждавший Александра I, хотевшего еще восстановить Польшу не более, не менее, как в границах 1772 г.: «... сыновья наши обагрят своею кровью землю Польскую и снова возьмут штурмом Прагу!... никогда Поляки не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками... когда же усилите их они захотят независимости, и первым опытом ее будет отпадение от России, конечно, не в Ваше царствование...»[23] Самым страшным теперь представлялось то, что разрушительная, эгалитарная идеология, «повсюду одна и та же, совершила вторжение и в наши дела». Если раньше поколению «дней александровых прекрасного начала» казалось, что по одному мановению монарха на Россию изольется море просвещения, и явленная вполне естественно гражданская и политическая свобода водворит социальную гармонию, то теперь, после военного мятежа 14 декабря 1825 г. в России и брожений в Европе либерально-конституционные надежды представлялись как опасные «иллюзии императора Александра».

Генезис внутренней политики императора Николая I до сих пор не казался исследователям серьезной проблемой. Не сложная, в принципе, мысль, что зайти в тупик либеральная политика может и не столько из-за сопротивления консерваторов, сколько по причине собственной несостоятельности, по-прежнему, не очень популярна в нашей научной литературе. Правительственный курс императора Николая I обычно изображали как простое продолжение нелиберальных тенденций второй половины (после 1812–1815 гг.) царствования императора Александра I. Новый самодержец, конечно, подчеркивал свою политическую преемственность с братом, который, как известно, продолжал, так или иначе, бороться за реализацию глубоко укорененных в его душе либеральных замыслов примерно до рубежа 1810–1820-х гг. Но при этом Николай I никогда не считал себя преемником, скажем, М.Л. Магницкого и Д.П. Рунича. Их карьера с его воцарением завершилась весьма унизительно. Магницкий был отдан под суд, а дело осужденных по настоянию Рунича петербургских профессоров было прекращено с полной их реабилитацией. В первый же год правления нового монарха в отставке оказался ненавидимый публикой А.А. Аракчеев. А вот виднейшие выразители либеральных политических тенденций минувшего царствования, знаменитые «молодые друзья» покойного Александра Павловича – граф В.П. Кочубей и Н.Н. Новосильцев – до самой своей кончины сохраняли весьма почетное положение в Государственном совете. Хорошо известно, что кадровую преемственность с правлением брата Николай I сохранил максимально. Неизбежность формирования нового правительственного курса заключалась в глубоком кризисе либерально-эгалитарного политического мышления в самой правительственной среде.

Секретный комитет 6 декабря 1826 г. во главе с Кочубеем, специально созданный для того, чтобы провести не просто «разбор бумаг», но по сути инвентаризацию морально-политического и административного наследия Александра I, призван был также облегчить вхождение в дела нового императора, который тогда часто подчеркивал, что он «простой бригадный генерал», которого к занятию трона не готовили. Чтобы поправить это обстоятельство, он завел обыкновение подолгу работать с министрами, собирал лично и через доверенных лиц мнения о государственных делах многих из тех, кто тогда обладал авторитетом в придворно-правительственной среде. Определенная потеря перспективы, политическая дезориентированность людей из поколения «дней александровых прекрасного начала» дала себя знать и в работе комитета. «... Обсуждение административных реформ ограничивалось топтанием на месте, и всякая сколько-нибудь серьезная идея тотчас признавалась неосуществимой в условиях русской действительности... – писал историк А.А. Кизеветтер, – Сам император, отнюдь не бывший противником умеренности и осторожности в нововведениях, не раз приходил в полное недоумение перед этой игрой слов, которую комитет считал серьезным обсуждением реформ[24]. Прежние представления себя уже скомпрометировали, а новые еще не сложились. За истекшую четверть века правительственный либерализм выдохся.

С.С. Уваров. Портрет неизвестного художника. 1816Его интеллектуальные ресурсы лежали в области космополитических идей Просвещения XVIII в. Консервативно настроенные оппоненты черпали свои контраргументы среди реалий русского исторического прошлого. Из достигнутых ими результатов по силе воздействия на общественное сознание мало что может сравниться с «Историей государства Российского» Н.М. Карамзина. «Его историю ни с какой сравнить нельзя, потому что он приноровил ее к России, то есть она излилась из материалов и источников, совершенно особенный, национальный характер имеющих..., – писал современник. – Мы узнаем, чем мы были, как переходили до настоящего status quo и чем мы можем быть, не прибегая к насильственным преобразованиям...»[25]. Политические брожения, катаклизмы 1820-х – начала 1830-х гг. покончили в русском сознании с розовым оптимизмом, навеянным философией Просвещения. Крушение надежд на то, что по одному мановению монарха на Россию в изобилии изольется просвещение и желанная общественная гармония водворится сама собой, повлекло за собою серьезную самопереоценку. Смысл ее во многом объясняет то, как воспринимало различие между образованной частью общества александровского времени и собой поколение, получившее образование примерно в 1840-е гг., и вступившее в период своей полной жизненной зрелости к началу эпохи Великих реформ 1860–1870-х гг. Так, профессор Московского университета С.М. Соловьев, оглядываясь на политические настроения и идеалы 30-летней давности, писал: «Крайне небольшое число образованных, и то большей частью поверхностно, с постоянным обращением внимания на Запад, на чужое; все сочувствие – туда, к Западу... у себя в России нет ничего, где бы можно было действовать тою действительностью, которую привыкли видеть на Западе... Отсюда же этим образованным, мыслящим людям Россия представлялась «tabulam rasam» (чистой доской – пер. с лат.), на которой можно было начертать все, что угодно... дело... наших декабристов было произведением незрелости русского общества»[26].

Разрушительные последствия бесконтрольной «вестернизации» были уже столь очевидны, что попадали в поле зрения и наблюдательных иностранцев. Один из наиболее вдумчивых современников А. фон Гакстгаузен, имея в виду посленаполеоновские времена, писал: «В России все больше и больше стал распространяться тот внешний лоск, то полуобразование, которое слишком ничтожно, чтобы двигать вперед цивилизацию, однако совершенно достаточно, чтобы исказить все честное и национальное в человеке и породить недовольство народной жизнью и ненависть к ней»[27]. Для многих из высшего русского общества, приобщенного к самым изысканным и соблазнительным плодам европейской культуры, во второй половине 1820-х – начале 1830-х гг. ответ на вопрос о пути выхода из опасно сложившейся ситуации мог начаться лишь с признания того, что «Россия еще слишком мало известна русским» (А.С. Пушкин). Одним из таковых был глава «ученого сословия России» Сергей Уваров.

Встречая в литературе упоминания о его «либеральных взглядах» того времени, не следует забывать, что Уваров всегда держался строго в диапазоне либеральных тенденций, исходивших от императора Александра I, к которому с юности питал глубокую привязанность. Благоговейные чувства не покинули Сергея Семеновича и тогда, когда он разочаровался в его политике. Трагедия императора, по мнению Уварова, состояла в том, что «он не понимал своей страны, не знал ни ее нужд, ни ее предрассудков, ни ее страстей»[28]. Революционные смуты и мятежи 1820 – начала 1830-х гг. в Европе и России убедили Уварова в том, что настойчивость, с которой Александр искал способа воплотить свои либерально-конституционные надежды, несла для страны немалую опасность. Непростой политический опыт заметно охладил честолюбивый пыл Уварова, сделал его намного вдумчивее и осторожнее. «Те, кто знает о моей внешней жизни лишь некоторые сопровождавшие ее блестящие обстоятельства, не определят в достаточной мере все разочарования и все ошибки, которые нарушали ее течение... – писал он на закате дней сыну, вспоминая свои переживания на рубеже двух царствований. – Большинство мечтаний, порожденных во мне эксцентричными настроениями императора Александра, исчезло, и, конечно, я должен был бы изнемочь перед таким количеством следовавших одна за другой ошибок, если бы не обрел в жизни учено-литературной крепкого и надежного убежища, доступ в которое был загражден от внешних перипетий»[29].

Новое царствование предоставляло Уварову широкие политические перспективы. Личные отношения с Николаем Павловичем завязались у него еще во времена столкновений с «мистической партией» – приближенными прежнего министра А.Н. Голицына. «Великий князь Николай открыто заявил себя на моей стороне, – вспоминал Уваров, – и на своих довольно ограниченных тогда административных должностях выступал против тех интриг, с которыми я боролся»[30]. Президент Академии наук вошел в состав созданного в июне 1826 г. Комитета устройства учебных заведений под председательством министра народного просвещения А.С. Шишкова. Впоследствии вместе со старым товарищем по знаменитому литературному обществу «Арзамас» Д.В. Дашковым Уваров добился замены разработанного А.С. Шишковым «чугунного» цензурного устава на гораздо более мягкий и удобоприменимый. «... Я, без сомнения, находился в списке тех, на ком предполагалось основать новое управление Империей», – писал Уваров. Но былого энтузиазма за такой уверенностью не было. На большинстве заседаний комитета с 1826 по 1832 г. Уваров отсутствовал[31]. Он предпочитал пока оставаться на вторых ролях в делах ведомства народного просвещения, поскольку остро чувствовал необходимость глубокого изменения внутренней политики России в целом. Он подошел к этой проблеме как ученый. «... Мало помалу я удалился от двора и посвятил пять или шесть первых лет царствования императора Николая изучению за пределами Петербурга нашей страны, столь мало известной, от постижения реальных устоев которой я до тех пор был далек, – вспоминал он впоследствии. – Проводя по своему желанию большую часть года либо в моем пристанище в Поречье, которому заложил тогда основание, либо в путешествиях по стране ради наблюдения и изучения, я, когда появлялся при дворе, находил изысканный прием, но проводил там строго лишь самое необходимое время и возвращался к моим независимым занятиям». Результаты подобных исследований значили для Уварова как минимум не меньше, чем общение с учено-литературным миром Европы и собственные кабинетные штудии: «Те пять или шесть лет, которые я провел таким образом, мне доставили, осмелюсь сказать, точное и глубокое знание моей страны, которого без этого средства я никогда не смог бы достичь».[32]

Исследованиями президента Академии наук заинтересовался император. К тому же служебный опыт Уварова по части внутреннего управления не ограничивался ведомством народного просвещения. После ухода с поста попечителя столичного учебного округа Уваров некоторое время возглавлял Департамент мануфактур и внутренней торговли Министерства финансов, управлял Коммерческим и Заемным государственными банками, с 1826 г. был сенатором. «Взволнованный одним письмом, посланным из глубины империи графу Бенкендорфу..., – рассказывал Уваров, – он дал мне знать через этого своего друга, что просит продолжать доводить до его сведения таким путем, интимным и совершенно секретным, мои различные наблюдения о состоянии страны. Я не преминул этим воспользоваться...»[33].

С.С. Уваров. Портрет работы О.А. Кипренского. 1816Особое беспокойство Уварова вызывал возможный рецидив правительственного либерализма. Он, судя по всему, слабо представлял себя состав, характер и масштабы деятельности Комитета 6 декабря 1826 г., но отчетливо зафиксировал резкое усиление политического влияния былого конфидента либеральных мечтаний Александра I и почувствовал на себе его интригу: «Император, взойдя на престол, мало привыкший к гражданским и административным делам, имел в качестве чего-то вроде Ментора человека, за опыт которого ему ручалась его долгая карьера. Это был покойный князь Кочубей, которому я приходился близким родственником через наших жен и который никогда не переставал проявлять ко мне большое уважение. Но, мастер притворяться и поддерживать свое личное влияние, он употреблял всевозможные ухищрения, чтобы не допустить появления в ближайшем окружении людей, которые не хотели бы подчиниться безоговорочно его внушениям. Переписка... которую я более года поддерживал с императором, тем менее осталась сокрытой от его министров, что он приказал обсудить некоторые из моих писем в целом комитете... »[34].

Действительно, журнал заседания Комитета 6 декабря от 27 марта 1829 г. отмечает, что император передал для рассмотрения записку сенатора Уварова с приложениями[35]. Но ничего по существу содержания записки Уварова в документах Комитета нет. Кочубей и его единомышленники, по словам Уварова, старались не допустить усиления его роли в правительстве, поскольку отмечали растущий консерватизм его общественно-политических воззрений: «Частная переписка, о которой я говорил, – писал Уваров в воспоминаниях, – давала мне случай не один раз энергично нападать на эту доктрину, у нас, как и во всех странах Европы, все-таки разбитую и по-прежнему живучую. Направление моих идей останавливало внимание старого либерализма тем более, чем неоспоримее и сильнее я опережал его в тех доктринах, которыми было отмечено царствование покойного императора»[36]. Приступая к сочинению серии записок, предназначенных к передаче Николаю Павловичу через шефа жандармов, Уваров ясно выразил свои чаяния. «Будем надеяться, – писал он Бенкендорфу, – что высокая мудрость Монарха просвещенного, справедливого и патриотичного облегчит его стране путь развития в форме, наиболее соответствующей ее природе. Будем надеяться, что люди, призванные ему помочь, поймут, наконец, положение государства, которое своей политической формой, своей организацией, своим положением опровергает все теории, и для которого неприменимо почти ничего из того, что делается или задумывается в Европе»[37].

Из записки Сергея Семеновича, пересланных императору, сохранились в виде черновиков и писарских копий, примерно, девять: «Общий план», «О внутреннем управлении большинства губерний центральной России», «О Малороссии», «О ярмарке в Нижнем в 1829 году», «О судебной системе», «О смертной казни», «О применении системы финансов к внутреннему положению», «Об удержании капиталов в России», «О крепостном праве в России». Им вполне можно отвести достойное место в ряду других значимых документов, отложившихся среди бумаг Комитета 6 декабря 1826 г.[38]. По своему политическому значению выделяется записка «О крепостном праве в России», написанная зимой 1830/1831 г.

Особую роль ей отводил сам Уваров. Он стремился не допустить того, чтобы проблема крепостного права – знаковая, как сказали бы сегодня, для внутренней политики России – была вновь поставлена правительством так, как это уже было более четверти века назад. «... Доктрина, поначалу принятая с энтузиазмом покойным императором, затем им же самим беспощадно запрещенная, как казалось, исчезла и была осмотрительно приговорена умереть, – писал Сергей Семенович в воспоминаниях. – Когда же молодой император взошел на трон, те старые доктринеры появились вновь и с той непреклонностью, которая им свойственна во всех странах, попробовали возобновить с самого фундамента их старую программу... Таким образом, люди, которые более или менее разделяли иллюзии императора Александра вновь оказались при новом царствовании во главе дел. Ни время, ни опыт не смогли их исправить, и, как, впрочем, повсюду, они находились в зависимости от иллюзий 1802 и 1803 года, быть может в них даже и не сомневаясь. Мало помалу встали старые вопросы, омоложенные старые программы, и... старая школа... не нашла ничего лучше, как выдвинуть свои старые апофтегмы вплоть до того, что вновь всерьез принялась обсуждать вопрос об освобождении крепостных даже в тот момент, когда польский мятеж угрожал спокойствию и, может быть, даже существованию Империи».

«Поскольку, – продолжал Уваров, – вопрос, о котором я сейчас сказал, был знаменем, вокруг которого объединялись наши доктринеры, я не поколебался решительно напасть на бессвязность этого обсуждения в докладной записке, копию которой сохранил. Раздраженный тогда тем, что слыву за секретного агента идей Императора, я решился на этот раз вести атаку с открытым лицом. Я известил князя Кочубея о работе, которую собирался представить глазам Императора, и предложил ему собрать в его кабинете людей, наиболее пользовавшихся его доверием, чтобы послушать чтение докладной записки, которую собирался представить. Это предложение было принято, и в секретном собрании в кабинете князя, куда он пригласил своих самых близких приверженцев, я прочел докладную записку...»[39]. Официальные заседания Комитета 6 декабря с июля 1830 по самый конец 1831 г. не проводились. Собрание, где была заслушана записка о крепостном праве, могло носить лишь неформальный характер.

Крепостное право изначально отсутствовало в феодальном укладе древней Руси, под которым Уваров в духе «норманнской» теории понимал привнесенное извне германское начало. Для России, полагал Уваров, крепостное право по своему происхождению и развитию есть следствие и результат всей ее дальнейшей исторической судьбы. На своем многовековом пути она смогла преодолеть татаро-монгольское завоевание, политическую немощь, материальное оскудение, гражданскую войну, иностранную узурпацию и анархию Смуты, лишь создав и укрепив самодержавие: «Из глубины наших политических бедствий возникло великое начало, единодушная воля к единству власти, естественный продукт наших долгих несчастий, нашего печального упадка… спасение России было тогда в энергичном сосредоточении верховной власти»[40]. Укрепление же самодержавия до необходимой степени потребовало постепенного утверждения крепостничества «как неизбежное следствие одного из другого». В научном отношении весьма сложно, а с политической точки зрения и бесполезно искать абсолютной точности в вопросе о том, кто, когда и каким конкретно нормативным актом его ввел, и им ли именно его утвердил (Уваров здесь как будто предвосхищает споры второй половины XIX в. об «указном» или «безуказном» характере происхождения крепостного права). Достаточно знать, что «последним, кто приложил здесь руку, был Петр I»[41]. Но ни абсолютная власть монарха, ни крепостное право не остались с тех пор такими, какими он их утвердил. Оба начала подверглись изменениям под влиянием цивилизации XVIII в. В нынешней России «могучая власть, которая ею правит, столь же далека от чистого деспотизма, как то крепостничество, которое существует в настоящее время, удалено от рабства». Продолжая существовать, оба института не остаются неподвижными, что в целом свидетельствует о здоровье общественно-государственного организма: «… Это состояние вещей, одушевленное движением к положению наилучшему, состояние вещей, движущееся вперед, которое немногие из русских понимают, абсолютно не ведомое иностранцам, о которое разбилась в 1812 году колоссальная мощь Наполеона»[42].

Но цивилизация XVIII в. влияла не только положительно. В «последний период нашей истории» — минувшее царствование — наряду с началом крепким, «органическим», «жизненным», проявилось и другое — «искусственное и иногда ребяческое». Причем инициировало его правительство. И теперь, говорит Уваров, «очевидно, что у нас общество следует путем, движение по которому не находится в руках людей, стоящих у власти». В нем заложен потенциал нездоровых политических тенденций: «… В эпоху, когда в людях и вещах больше нет согласия, испытываешь некоторое нетерпение, некое отвращение при виде политических форм, которые принадлежат веку предыдущему. Когда знаешь, что такая форма больше не представляет свою первоначальную идею… когда к тому же эти формы осуждены европейским общественным мнением, когда их существование в наше время кажется анахронизмом, нужно больше, чем одной только храбрости, чтобы не оказаться увлеченным желанием увидеть их немедленно отмененными». Правильный подход к оценке значения и перспектив развития отечественных социальных и политических институтов был нарушен, и «произошло великое колебание во всем, что связано с принципами и духом правления. Вместо того, чтобы рассматривать вещи в их совокупности, кинулись то к одной идее, то к другой. Не принимая во внимание первопричину правления, сказали: “Никакого крепостного права. Его не существует ни в Англии, ни во Франции, оно должно перестать существовать в России”». Потерпев поражение, энтузиасты либерально-эгалитарных доктрин из окружения императора Александра «пустили в ход демократию… жалкую, двусмысленную, которая несла скорее дух злопамятного упрека, чем видимость благородной воли ради дела, которое не лишено одобрения в Европе. Принялись оскорблять дворянство, осыпать насмешками аристократическую славу, интриговать против старых предубеждений, всецело сохраняя свои собственные пристрастия, повторять затверженные аксиомы…». Когда же на международном горизонте сгустились тучи и грянул гром наполеоновского нашествия, «заметили, что дух народа ничего не выиграл от этих либеральных перебранок, что опоры государства были там, куда их поместила сила вещей, и надо было, в конце концов, обратиться к этим естественным основам, чтобы от них получить спасение страны…».

Итак, полагал Уваров, пора уже, наконец, раз и навсегда поставить точку в абстрактно-теоретических морально-философских спорах и не тратить понапрасну время: «Надо сказать прямо: крепостное право, в принципе, не может быть защищено никаким разумным и искренним аргументом; излишне собирать против него анафемы, которых никто не оспаривает, и давно исчерпанные сарказмы. К этой очевидной истине присоединяется принцип, не менее положительный: крепостное право может и должно быть отменено. (выделено С.С. Уваровым – М.Ш.) Эти аксиомы связаны между собой, и ни один мыслящий человек, какова бы ни была его личная позиция, не пожелает их подвергнуть сомнению…». «… Но совсем не в этом заключается вопрос», – считал автор записки [43].

Истинная проблема заключается в том, как поставить его на подлинно практическую почву. Крепостное право, каково бы оно ни было, является живым органом общественно-государственного тела, который рос и развивался вместе с ним, и эта часть не может быть просто механически удалена без угрозы для жизни целого: «Упорствовать в оценке его как простой административной меры, как единичного и независимого факта есть свойство ума узкого и предвзятого; и, добавим, – характерная черта тех, кто сам, быть может, того не подозревая, вызвал бы бесчисленное зло и бесконечные бедствия». Механистический подход может иметь здесь самые гибельные последствия. Крепостное право – это как бы самодержавие на микроуровне, другое выражение одного и того же патриархального начала: «… От одной теории к другой… и вскоре обнаружишь, что дошел до полной перемены формы правления; счастье, если на этом стремительном спуске удастся избежать величайшего из угрожающих человеческому обществу бедствий… революции…»[44]. Представляя возможные действия правительства, Уваров указывал три основных пути или способа действия.

Первый способ – это «вырвать у высшей власти освобождение крепостных как единичный акт доброй воли», именем самодержавия одним актом отнять у помещиков их право в пользу высшей власти. Уваров намекал, что именно к этому, по сути, стремился Негласный комитет 1801–1803 гг. (В записке он употребил выражение «Кабинет или Камарилья», не уточняя, кого, конкретно, он имеет в виду)[45]. Как следует из другого рукописного сочинения – «Этюда об императоре Александре», датированного 1831 г., «Камарильей» для Уварова были те самые «молодые друзья» покойного императора, один из которых, а именно князь В.П. Кочубей, как раз сидел перед ним и слушал чтение записки «О крепостном праве в России»[46]. «Государственный переворот такого рода, – полагал Уваров, – дал бы большое удовлетворение большинству европейских кабинетов и, кроме того, соединенные аплодисменты либералов и абсолютистов, из которых одни увидели бы лишь филантропическое освобождение, а другие – лишь триумф верховной власти. Эти оба класса имеют набор фраз, готовый к применению поочередно к событиям наименее одинаковым». Но такая мнимая концентрация власти в действительности скоро привела бы к ее распаду. Правительство постепенно оказалось бы без рычагов управления на местах. Это станет вполне очевидным для того, кто учтет особенности современного состояния страны, а именно: «… Малую зрелость простого народа, огромное интеллектуальное пространство, которое отделяет его в России от высших классов, наследственную привычку к того рода гражданской и политической опеке, которую представляет в наши дни крепостничество, ряд религиозных и нравственных идей, который установил иерархическую связь между троном и хижиной, внутреннюю и домашнюю организацию с общим отпечатком феодального строя… разнородные части, из которых состоит империя, ее необычайные размеры, ее ресурсы, которые этим размерам не пропорциональны, это странное смешение культов, воспоминаний, традиций, происхождений…». Объем реальной правительственной власти пойдет на убыль, явится и начнет расти «демократический элемент, разом спущенный с цепи», который будет нечем контролировать. И, таким образом, пойдет процесс, который, начавшись моментальным упразднением крепостничества, завершиться «демагогической реакцией» и «анархией», гибелью высших классов и падением трона[47].

Второй способ решения проблемы симпатичен тем, кто видит «в отмене крепостничества лишь вопрос личного интереса тех, кто обладает, и тех, кем обладают, лишь фискальную сделку, привилегию или монополию, таковых можно привести к мысли, что, уменьшив на порядок размер этой привилегии, ежедневно что-нибудь убавляя в ее объеме, увеличивая разногласия обеих сторон, ссоря их под маской беспристрастности, умножая взаимные затруднения, можно было бы довести до абсурда отношения, которые были бы парализованы, и при том незаметно». Но это будет, считал Уваров, ненужный акт лицемерия, который скомпрометирует власть, не достигнув цели: «… Было бы нелепо думать, что можно заворожить глаза целому классу людей с целью помешать узнать скрытые намерения правительства. Прозорливость личного интереса удивительна, особенно в России, где проницательность ума — качество всеобщее и почти оборонительное оружие. Обнаружение или даже простое опасение какого-либо плана подобного рода не замедлило бы произвести вредный разлад между правителями и большей частью управляемых и умножить затруднения администрации. Осуществить план столь обширной реформы, не растревожив все интересы, все мнения, есть вещь невозможная…». Таким образом, другим, более извилистым путем правительство придет к, примерно, такому же пагубному результату[48].

Для того, чтобы правильно наметить перспективы решения вопроса о крепостном праве, правительство должно усвоить, что российское высшее сословие на самом деле вовсе не представляет для него серьезной политической угрозы. В этом отношении оно вовсе не похоже на свои западные аналоги. «… Когда бросаешь взгляд на то, что называется дворянством в России, – говорил Уваров, – видишь лишь странную амальгаму элементов самых пустых и разрозненных, только корпорацию без нравственной силы, корпорацию полуразрушенную, обедневшую, которая живет лишь при помощи нескольких исторических иллюзий, кое-какого усвоенного просвещения и права помещичьей собственности – единственного права, которое у него не похитило время. Можно ли добросовестно говорить об аристократии в стране, где в течение почти столетия она безразлично открыта всему свету, где ей дается больше обязанностей, чем прав и где она имеет в качестве единственной гарантии превосходство своей цивилизации и невежество низших классов?». Правительству можно легко парализовать интриги, возбуждающие в дворянстве дух фронды, бывшие, по мнению Уварова, «одной из тайных причин наших последних смут» (мятеж 14 декабря 1825 г. он помещает таким образом в один ряд с гвардейскими заговорами XVIII в.). Дворянство можно и необходимо постепенно увлечь на путь просвещения. Именно здесь, в «успехах цивилизации», заключаются шансы обеспечить безопасное упразднение крепостничества. «... Если цивилизация не действует на оба элемента сразу, она не достигнет своей цели, – подчеркивал Уваров. – Надо, чтобы под ее влиянием господин и раб становились людьми духовно переродившимися, один – достойным дать свободу, другой – ее принять». На практике это представлялось Уварову как «политическое образование господ посредством идей» и развитие крестьянского промысла и торговли, а также увеличение путей к добровольному освобождению помещиками крестьян: «… Всякого рода соглашение между собственником и крепостным должно быть облегчено законом…».

С.С. Уваров. Портрет неизвестного художника. Начало 1820-х гг.Отмена крепостного права должна представлять собой длительный процесс органического видоизменения страны, тщательно продуманную заранее правительственную систему мер, осторожно проверяемых и постепенно вводимых, которая должна сопровождаться ответным пробуждением и возрастанием созидательных сил народа. Общее благосостояние страны должно непременно возрастать. «Приходские школы для народа, университеты для высших классов и классов средних – вещи сами по себе добрые и прекрасные; но поскольку гражданские законы не будут строго исполняться, поскольку режим кнута (курсив С.С. Уварова — М.Ш.) будет произвольно господствовать в нашем законодательстве, поскольку промышленность и торговля останется подчиненной угнетающим фискальным формам, поскольку духовенство без просвещения и достоинства будет и дальше нанятым за нищенскую плату народа, цивилизация останется бесплодной и истратит силы понапрасну… коренные, как говорят, почти неизлечимые пороки нашей внутренней администрации… еще долго будут противодействовать тому, что третье сословие сможет подняться и расцвести между обеими великими аномалиями, которые разделяют империю. Легко создать на бумаге эти средние классы, но невозможно заставить их жить…»[49]. Освобождение крепостных должно сопровождаться построением новой иерархии власти, ибо «верховная власть не может находиться одна, лицом к лицу с нацией свободных людей; ни одна форма правления не может допустить абсолютное уравнивание». Наконец, «когда права всех и каждого будут ясно установлены, когда от уважения к лицам перейдут к уважению собственности, когда муниципальная система, приспособленная к положению страны, распространит по всем местностям выгоды бдительного управления, когда классы государства, точно определенные, обретут свое возможное благосостояние, каждый в своем соответствующем положении и все в их взаимном согласии, когда Россия будет покрыта цветущими городами, хорошо возделанными полями, высокодоходными мануфактурами, когда рынки отовсюду будут открыты для сбыта их продуктов, тогда великая проблема ее политического существования будет решена, и новая форма правления, успешно родившаяся из наших старых учреждений, возвестит новую эру ее истории».

Руководя процессом, власть в любом случае должна «помногу выжидать время и не опережать естественный ход вещей». В целом для упразднения крепостного права необходим срок активной жизни двух или трех поколений, то есть последние остатки крепостничества, по Уварову, должны были исчезнуть в России, примерно, в 1880-е гг. Освобождение крепостных должно свершиться задолго до того, как его юридически констатирует собственно законодательный акт. «Истинная свобода… – подчеркивал Уваров, – есть общий плод духовной культуры народа, его политического воспитания, его нравственного совершенствования… Горе нациям, у которых обнародование закона об освобождении предшествует радости свободы!»[50].

Выслушав чтение записки, присутствовавшие, по словам Уварова, «ограничились разве что какими-то банальными замечаниями и несколькими обычными комплиментами». В принципе, на иную реакцию он и не рассчитывал. Он видел перед собой тех, кто отвлеченными «теориями» упорно продолжал подменять «практические знания», «захотел сделать Россию английскую, Россию французскую, Россию немецкую и не видел, что в тот момент, когда Россия перестанет быть русской, она перестанет существовать вообще, по крайней мере, в настоящей политической форме»[51]. «После такого открытого объявления войны, – вспоминал Уваров, – я отправил мой труд императору.» Результаты Сергея Семеновича вполне удовлетворили: «Не имея возможности определить с высокой точностью то впечатление, которое тот от него получил, я могу, по крайней мере, утверждать, что вопрос был отложен и больше не появлялся»[52].

Таким образом, президент Академии наук фактически предложил императору посмотреть на дело просвещения России как на стратегическую подготовку упразднения крепостного права — уничтожения «зла, веками укоренившегося» (Н.М. Карамзин). Примерно через год император Николай I поставил его во главе ведомства народного просвещения.

Уваров рассказывал, что как-то однажды на балу, где присутствовал Николай Павлович к нему подошел генерал А.Х. Бенкендорф и от имени императора тихо спросил: желает ли тот принять Министерство? По поводу будущего России Сергей Семенович не питал особо радужных надежд и не скрыл этого в последовавшем, затем, разговоре с Николаем I. На вопрос Уварова «Не слишком ли поздно?» император ответил: «Я убедился, что вы — единственное возможное орудие, которому я могу доверить эту попытку, и которая будет последней... Это вопрос совести, — добавил он, — посоветуйтесь со своею и рассчитывайте на меня.»[53] Через два-три месяца Уваров был назначен товарищем министра князя К. А. Ливена, по отставке последнего стал управляющим Министерством, в 1834 г. был утвержден официально министром народного просвещения.

Пессимизм, выказанный наедине с императором, отнюдь не был наигранным. В близком кругу доверенных сотрудников Уваров высказывался с не меньшей тревогой: «Мы, то есть люди девятнадцатого века, в затруднительном положении: мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Никто здесь не может предписывать своих законов. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее. Вот моя политическая система... Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно.»[54]

Лозунгом своей министерской деятельности Уваров сделал ставшую столь знаменитой формулу «Православие, Самодержавие, Народность», перифразировав, по сути, старинный военный девиз «За Веру, Царя и Отечество!» Смысл формулы он выразил в двух докладах императору Николаю I — отчете о ревизии Московского учебного округа 1832 г. и докладе в качестве управляющего Министерством народного просвещения от 19 ноября 1833 г., — а, впоследствии,  повторил в юбилейном отчете «Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833–1843.».

Несмотря на сильное увлечение русских образованных слоев европейскими идеями, разрушающими традиционные общества, еще сохраняется возможность удержать Россию от губительного скольжения по наклонной общественных катастроф и кровавых междуусобиц, благодаря некоторым спасительным началам, искони ей присущим. «Успеем ли мы, — вопрошал Уваров, — включить их в систему общего образования, которая соединяла бы выгоды нашего времени с преданиями прошедшего и надеждами будущего? Как учредить у нас народное воспитание, соответствующее нашему порядку вещей и не чуждое Европейского духа? По какому правилу следует действовать и в отношении к Европейскому просвещению, к Европейским идеям, без коих мы не можем уже обойтись, но которые без искусного обуздания грозят нам неминуемой гибелью?» Православная вера - для России первое и основное. С ее ослаблением творческие силы народа обречены на угасание, вся отечественная культура рано или поздно выдохнется. «Без любви к Вере предков, народ, как и частный человек, должны погибнуть; ослабить в них Веру, то же самое, что лишить их крови и вырвать сердце. — Это было бы готовить им низшую степень в моральном и политическом предназначении.» Самодержавие является оптимальной формой нашего государственного бытия, «представляет главное условие политического существования России». Любое, даже малозаметное, поползновение к его формальному, т.е. институциональному ограничению неминуемо повлечет снижение могущества, ослабление внутреннего мира и спокойствия страны. «Русский колосс упирается на самодержавии, как на краеугольном камне; рука, прикоснувшаяся к подножию потрясает весь состав Государственный. Эту истину чувствуют неисчислимое большинство между Русскими; они чувствуют оную в полной мере, хотя поставлены между собой на разных степенях и различествуют в просвещении и в образе мыслей, и в отношениях к Правительству. Эта истина должна присутствовать и развиваться в народном воспитании.»

Понятие «народность» осталось достаточно неопределенным. Очевидно, Уваров не стремился точно очертить его границы. Решение этой задачи, очевидно, он адресовывал творческим способностям и усилиям конкретных представителей отечественной науки и культуры, готовых не пожалеть для этого труда и жизни. Здесь «все затруднение заключается в соглашении древних и новых понятий... Государственный состав, подобно человеческому телу, переменяет наружный вид свой по мере возраста: черты изменяются с летами, но физиономия изменяться не должна. Безумно было бы противится сему периодическому ходу вещей...» С другой же стороны, нелепо, забыв самих себя, бросаться в погоню за «мечтательными призраками» — фетишами иноземной культуры, — «следуя коим, нетрудно... наконец утратить все остатки Народности не достигнувши мнимой цели Европейского образования.»

Итак, основная мысль Уварова ясна — для того, чтобы неизбежные с течением времени перемены не вызвали опасных смут, необходимо утвердить в новом поколении европейски образованных русских людей неразрывную связь национального самосознания с православной верой и чувством верноподданнического долга перед царем-самодержцем. Но какими конкретными способами это осуществить? Какие именно перемены в российском национально-государственном организме и какие именно общественные идеи являются лишь «возрастными изменениями», а какие — признаками разложения и распада? Точного ответа Уваров не дает, лишь отмечая, что «разбор всех сих отдельных частей повлек бы за собою обширное изложение, и мог бы легко обратить сию краткую записку в пространную книгу».[55] Возможно, что и находившиеся в распоряжении средства оставляли место сомнению в конечном успехе.

По своему душевному складу Уваров оставался человеком александровской эпохи. Того времени, которое одним из наиболее тонких историков русской мысли — протоиереем Г. В. Флоровским — определялось как «вряд ли не самая высшая точка русского западничества... когда и самая душа точно отходит в принадлежность Европе... становится в это время Эоловой арфой», той эпохи, когда как будто бы состоялось «пробуждение сердца», но еще не «пробуждение мысли».[56] В душевном складе образованных людей того времени обычно художественная восприимчивость где-то и как-то превалировала над дискурсивным мышлением; было, так сказать, больше поэзии и воображения, чем дисциплины интеллекта. Глубокого влияния православной святоотеческой традиции на мировоззрение Уварова не прослеживается; с ней он если и был знаком, то, по-видимому,  поверхностно. По мировоззрению он скорее оставался, пожалуй, скорее, европейским консерватором-романтиком. Ему оставались близки Ф.-Р. Шатобриан, братья Шлегели, Ф. фон Баадер, отчасти, возможно, А. фон Гакстгаузен. В нем, как в государственном деятеле, воля и характер теперь сочетались с устойчивым пессимизмом: «Дано ли нам, — читаем в докладе, — посреди бури, волнующей Европу, посреди быстрого падения всех подпор Гражданского общества, посреди печальных явлений окружающих нас со всех сторон укрепить слабыми руками любезное Отечество на верном якоре, на твердых основаниях спасительного начала? — Разум, испуганный при виде обломков прошедшего, падающих вокруг нас, и не прозревая будущего сквозь мрачную завесу событий, невольно предается унынию и колеблется в своих заключениях.»[57] Весьма характерно, что в черновом наброске на французском языке доклада 19 ноября, он вместо «Православие» написал «Народная вера» («Religion nationale»).[58] Представляется, что это свойственное романтическому восприятию нестремление к формально-четкому построению разграничений между порядками явлений, что и объясняет некоторую туманность его рассуждений о задачах Министерства.

Но, будучи по своей интеллектуальной культуре глубоко западным человеком, Уваров теперь это отлично осознавал и тем сильнее желал, чтобы будущее поколение, оставаясь на европейском уровне образованности, «лучше знало Русское и по-Русски». Во время ревизии Московского учебного округа в 1832 г. он обсуждал в университете с профессорами идею издания историко-литературного журнала «чтобы внушить молодым людям охоту ближе заниматься историей отечественной, обратив больше внимания на узнание нашей народности во всех ее различных видах.»[59] Подобная тяга к культурно-творческой самостоятельности по отношению к Европе обнаруживается и в известной записке А. С. Пушкина «О народном образовании» 1830 г., приготовленной для императора: «Россия еще слишком мало известна Русским, сверх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр. Изучение России должно будет преимущественно (курсив мой — М. Ш.) занять в окончательные годы умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою...»[60] Кроме того, по-видимому, у Уварова было некоторое желание придать будущей русской образованности какую-то иную, незападную культурную перспективу. «Стараясь привлечь к изучению греческого языка и словесности, Министерство руководствовалось... убеждением... и в необходимости основать новейшее русское образование тверже и глубже в древней образованности той нации, от которой Россия получила и святое учение Веры и первые начатки своего просвещения», — говорилось в отчете о десятилетнем управлении Министерством.[61]

Назначение Уварова главой ведомства народного просвещения вызвало самый благоприятный отклик в европейском научном мире. «Вы очевидно угадали, — писал ему в 1833 г. А. фон Гумбольдт, — сколько надежд на достижения науки и человеческого разума должны связаться в нашем представлении с известием о назначении Вас министром народного просвещения.»[62] Но серьезное изменение в уваровском понимании целей народного просвещения в России не осталось незамеченным иностранными политическими наблюдателями. «... Уваров сделался горячим поклонником узкого славянофильства. Это тем более удивительно, что этот министр большой поклонник иностранной литературы и с успехом печатал свои статьи в немецких и французских журналах, но по-русски писал очень мало», — отмечал баварский посланник О. де Брэ.[63] Сам Уваров к широкой европейской публике относился не без иронии. По поводу одной своей, по собственному выражению «безделки», опубликованной во Франции, он как-то раз писал М. П. Погодину: «Успех этой статьи в Париже доказывает, что Французы все тот же народ, о котором Юлий Цезарь писал, что он ветрен и легкомысленен.»[64] Едва ли не более, чем научным авторитетом в Европе, Уваров дорожил доверием императора Николай I и своим весом в русской придворно-бюрократической среде.

Ко времени назначения Уварова на пост министра народного просвещения министерство существовало уже треть века, и в представлениях правительства о роли и значении деятельности этого ведомства для государства сложились определенные традиции. Возведя в ранг особой отрасли государственного управления и в дальнейшем реорганизуя систему образования, народного образования, то есть в целом предназначенного так или иначе для постепенного просвещения всего народа, самодержавное правительство стремилось казенными учебными заведениями вытеснить частные, снизить до минимума их значение или оттеснить их на задний план. Таким способом хотели уронить роль иностранных учителей, дабы устранить опасность отчуждения от отечественной культуры представителей высшего и других сословий, стремящихся к получению образования. С другой стороны, правительство добивалось возможно более полного привлечения в государственные учебные заведения дворянского сословия. Однако образованность в России не была обязательным атрибутом благородства. Предпочтение отдавалось опыту, приобретаемому продолжительной государственной службой, и сопрягавшемуся с ним кругу специальных знаний и навыков. Тяга дворянства к получению образования оказывалась недостаточна, ее рост далеко отставал от увеличения государственных потребностей. По мере этого правительство соглашалось допускать в гимназии и университеты представителей высшего и других сословий, за исключением крепостных. Другого выхода у него не было.

С началом царствования Николая I по линии ведомства народного просвещения стали чаще акцентировать на факт существования в России сословного строя, который ему вменялось в обязанность полнее учитывать в своей деятельности. «... Необходимо, чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся, — говорилось в рескрипте императора министру А. С. Шишкову в 1827 г., — чтобы каждый... не быв ниже своего состояния, также не стремился чрез меру возвыситься над тем, в коем, по обыкновенному течению дел, ему суждено оставаться.»[65] Это означало, что в учебные заведения от гимназии и выше разрешалось принимать представителей только «свободных состояний». Крепостные, в том числе дворовые, могли быть допущены лишь в приходские и уездные училища, как казенные, так и соответствующей ступени частные. Более же всего высшая власть стремилась за счет притока образованных людей радикально обновить чиновничество, поднять качество государственной службы, общую культуру администрации. Неудачи не колебали решительности и настойчивости верхов в этом вопросе.

Убеждаясь в невыполнимости правил 1803 г., разрешавших занимать  штатную должность в государственных учреждениях только лицам с дипломами, и закона 1809 г. об обязательных экзаменах для претендующих на чины 8-го и 5-го класса, правительство одновременно шло по пути предоставления отдельных привилегий в чинопроизводстве выпускникам различных казенных учебных заведений. Эта линия увенчалась в 1834 г. системой деления всего чиновничества на разряды по скорости производства: сроки выслуги ставились в прямую зависимость от уровня образования. Такая система задавала тенденцию к постепенному группированию во внутренней иерархии правительственного аппарата на достаточно высоком уровне чиновников новой формации.[66]

С.С. Уваров. Литография с портрета А. Маурина. 1830-е гг.При этом, желая видеть образованного человека чиновником и обретать в качестве такового, по возможности, дворянина по происхождению, придворно-правительственная среда совершенно не воспринимала его как частное лицо, публично выступающее, в частности, в печати по вопросам, волнующим общественное мнение. Весьма малочисленная читательская аудитория увеличивалась крайне медленно. Цензура закрывала печать для проявлений самодеятельной общественной мысли, отсекала проявления общественного мнения. После мятежа 14 декабря 1825 г. недоверие правительства к неофициальному печатному слову усилилось еще более. Стремление к максимальной централизации государственного управления, опасение подпускать частных лиц без правительственной опеки к глобальным общественно-государственным вопросам, проблемам уничтожения «зол веками укоренившихся» сопровождалось зачастую тем, что всякое не совсем ясное движение умов в обществе бралось под прямое подозрение в политической нелояльности. В надзор за печатью включалось III Отделение. Император Николай I идейные процессы в русском образованном обществе понимал упрощенно и в борьбе с «духом 14 декабря» на административно-полицейские средства полагался, пожалуй, чрезмерно. «... этот монарх не придает ни малейшего значения силе идей и убеждений, а верит только во всемогущество физической силы...» — в этих неточных в целом словах баварского посланника О. де Брэ есть все же известная доля справедливости.[67] Правительство не желало проникновения в печать самостоятельного общественного мнения, пусть даже лояльного. Закулисный доверительный диалог члена правительства с литератором-журналистом, доступ последнего в «коридоры власти», т.е. то, на что надеялся так называемый «пушкинский круг писателей», — в 1830-е гг. было совершенно исключено. Действовать «как можно келейнее» (Л. В. Дубельт), держать публику максимально в неведении — казалось после 14 декабря единственно разумной нормой. «... защищение через газеты изданных высочайшей властью законов вовсе не было бы согласно с достоинством монархического правления»[68], — эта фраза из официальной бумаги, написанной в канцелярии министра финансов Е. Ф. Канкрина вполне отражала господствующую в верхах точку зрения.

Все эти устоявшиеся представления правительственной среды, заступив на министерский пост, С. С. Уваров так или иначе должен был принять в расчет.

Сохраняя стремление дать «перевес отечественному воспитанию над иноземным», Уваров старался снизить значение частных училищ. По его инициативе в 1833 г. было принято постановление «О мерах против умножения пансионов и частных учебных заведений». Открытие новых таких пансионов в Петербурге и в Москве приостанавливалось, в других городах дозволялось в виде исключения и только с разрешения министра. Содержателем и преподавателем частных заведений отныне мог быть только русский подданный. В следующем году было введено положение о взымании штрафов с преподавателей, не имевших специально оформленного разрешения от училищных начальств. В 1835 г. для наблюдения за частными училищами была создана особая инспекция. В 1830-е гг. известная озабоченность уровнем образования детей получила заметное распространение среди провинциального дворянства. «... в помещичьих семействах средней руки... в каждом из этих семейств, — воспоминал помещик Тверской губернии, воспитанник Московского благородного пансиона Г. Ф. Головачев, — вы могли тогда уже найти учителей, учительниц, гувернеров и гувернанток, разумеется, иностранцев, большей частью знавших только свой родной язык, что не мешало им принимать на себя преподавание всевозможных предметов. Найти хорошего учителя или учительницу было тогда очень трудно, ибо контингент педагогов наших отечественных был крайне ограничен, и если случайно попадался порядочный учитель, то сколько-нибудь дельная русская учительница была явлением слишком редким, а потому ей и предпочитались всегда иностранки, особенно Француженка, которая при одинаковой степени понятий могла по крайней мере научить своему родному языку, а возможность блеснуть французским языком перед соседями значительно входила в соображение помещика при выборе наставников и наставниц для детей.»[69] Знакомая Уварову ситуация с воспитанием отпрысков столичной аристократии начала века повторялась теперь с детьми провинциальных помещиков. Чтобы постепенно поправить дело в 1834 г. было принято «Положение о домашних наставниках и учителях», согласно которому последние впредь считались состоящими на действительной службе по ведомству народного просвещения и, следовательно, ему подотчетными и подконтрольными.

Созданные в 1826 г. пансионы для детей дворян и чиновников при гимназиях не снискали себе авторитета у высшего сословия. В 1832 г., вернувшись из Москвы, изучивший дворянские настроения Уваров ходатайствовал перед императором о создании особых благородных пансионов как сословных средних учебных заведений, которые бы полностью содержались на средства самого дворянства. Предложение было принято. В том же году открылось 6 таких пансионов. В дальнейшем число их с каждым годом стало расти. В 1835 г. было уже 25 благородных пансионов, в 1838 г. — 36, в 1842 г. их насчитывалось уже 42. Лишь с конца 40-х гг. дворянское рвение к учреждению пансионов ослабло: с 1849-го аж по 1863 г. открылось всего только 4 новых.[70] «... помещение в гимназию... — вспоминал Головачев, — было тогда исключением, и дворяне избегали его как заведения куда допускались дети всех сословий, следовательно как общества неприличного будто бы для молодых дворян. Это самое смешение сословий заставляло их неблагоприятно смотреть и на университет; военная служба путем юнкерства считалась для дворянина более нормальною карьерой чем гимназии или университеты; уважались только заведения исключительно основанные для благородных детей».[71] Тем не менее среди гимназистов дети дворян и чиновников абсолютно преобладали: в 1833 г. их численность составляла 78,9 % от общего числа учащихся, в 1843 — 78,7 %.[72] Старания Уварова привлечь первенствующее сословие в высшие учебные заведения увенчивались меньшим успехом. Среди студентов дети дворян и чиновников составляли в 1836 г. 67 % от общей численности, в 1844 г. — 61,7 %. Сравнительно большая демократичность состава студентов показывала, что рост государственной потребности в образованных людях по-прежнему опережал рост престижа образованности у высшего сословия.

Стремление правительства к максимальному вовлечению дворянства в казенные учебные заведения встречало затруднения и осложнения не только в предубеждении основной его массы против всесословных училищ. Среди польского и полонизированного дворянства Западного края авторитет светской образованности в целом был достаточно высок; сказывались уходящие корнями в Средневековье соответствующие традиции незабытой Речи Посполитой. Но к началу нового царствования правящим верхам становилось очевидным, что как местное дворянство не представляет для Российской империи надежной опоры, так и получившая здесь развитие в александровское время школа несет в себе прочно укоренившиеся антигосударственные тенденции.

«Пусть иноземцы осуждают раздел Польши: мы взяли свое», — писал Н. М. Карамзин императору в 1811 г.[73] Но перспектива того, что было тогда очевидно для великого историка, была, увы, весьма мало понятной самодержцу, еще не осознанной в необходимой мере правящими верхами. Мечтательное «полонофильство» императора Александра I привело к тому, что православный народ Правобережной Украины и Белоруссии, имевший позади более, чем двухсотлетнюю историю борьбы за Православие, перед продолжавшимся прозелитическим нажимом польского католического духовенства и полонизаторскими устремлениями секуляризованных деятелей просвещения остался фактически без должной поддержки государя и правительства империи, в которой Православная Церковь официально имела статус господствующей. Организованный другом юности Александра Павловича А. Чарторыйским Виленский учебный округ был непосредственно звеном в цепи его планов по реставрации Речи Посполитой. Как отмечает в своем капитальном труде Ф. А. Петров, главное учебное заведение округа — Виленский университет «оставался — еще в большей степени, чем Дерптский — неинтегрированным в общероссийский образовательный процесс вплоть до своего закрытия в 1832 г. Дарование широкой университетской автономии на территории, менее, чем десять лет назад присоединенной к Российской империи, было смелым шагом, если учесть сколь сильным было здесь католическое влияние и антирусские настроения польской шляхты». Сменивший в 1824 г. Чарторыйского на посту попечителя округа Н. Н. Новосильцев при первой же ревизии университета пришел к выводу, что вся система образования в нем имела целью внушить юношеству «надежду на восстановление прежней Польши».[74] В официальных документах Виленского учебного округа родным языком всего населения Литвы, Белоруссии, Правобережной Украины, среди которого поляки составляли абсолютное меньшинство, именовался польский. Исключительно на нем велось все преподавание в университете, Кременецком лицее, уездных училищах — везде, кроме учебных заведений Киева. Мысль преподавать в Виленском университете российскую историю Чарторыйский отверг с самого начала. Русский язык везде был отнесен к второстепенным предметам, преподавался как иностранный. Серьезная постановка его преподавания, несмотря на периодические, нарочито положительные, заявления, администрацией учебных заведений фактически саботировалась. Учащиеся православного вероисповедания принуждались начальством к участию в католических богослужениях. Отсюда, как следствие, что те, из православного народа Западного края, кто тянулись к образованию, предпочитали отдавать своих детей в духовные учебные заведения.[75]

В 1812 г. Виленский университет дружно приветствовал вошедшие в город наполеоновские войска. Французская оккупационная администрация находила себе активных помощников среди профессоров и преподавателей, среди студентов — добровольцев для вспомогательных вооруженных формирований. После изгнания Наполеона и амнистии, дарованной Александром I, политическое брожение среди учащих и учащихся продолжалось.

Повальное участие польской учащейся молодежи  в мятеже 1830–1831 гг. предопределило то, что после разгрома восстания вся система образования царства Польского перестала существовать. И преподавание в Виленском учебном округе также прекратилось. Правительственные указы о закрытии Варшавского университета, Виленского университета и всего округа с Кременецким лицеем и другими учебными заведениями, по сути, лишь следовали за свершившимися фактами. Русской администрации пришлось все организовывать заново, разумеется, без участия тех из числа профессоров и преподавателей, кто скомпрометировал себя участием в восстании.

Важнейшим шагом, призванным обеспечить полномасштабное развитие в Западном крае русской образовательной традиции было учреждение в 1834 г. в Киеве Университета Св. Владимира. «Новый университет... — писал Уваров, — должен был по возможности сглаживать те особенные характеристические черты, которыми польское юношество отличается от русского, и в особенности подавлять в нем мысль о частной народности... сближать его с русскими нравами... передавать ему общий дух русского народа и поселять в нем чувство признательности к Государю... Соединение польского юношества с русским в Киеве, в этом некогда первопрестольном граде России, основательное изучение русского языка и словесности, знакомство с учреждениями и установлениями русскими: вот главные средства, которые были в виду для достижения этой цели... Слияние политическое не может иметь другого начала кроме слияния морального и умственного» (курсив С.С. Уварова — М.Ш.).[76]

Чтобы не оттолкнуть местное дворянство от новосозданного университета Уваров ввел в него профессоров из упраздненного Волынского лицея. Императорский указ Сенату 8 ноября 1833 г. прямо объявлял, что Волынский лицей переводится в Киев и переименовывается в университет. Первоначально кременецкие профессора численно преобладали над другими. Преподавание польского языка было сохранено для желающих. Еще до того, как при университете был  устроен православный храм, министр по представлению попечителя округа разрешил открыть для католических богослужений каплицу при условии недопустимости прозелитизма. Ревизовав округ в начале 1837 г., министр убедился, что все преподавание, кроме римско-католического богословия, с успехом ведется на русском языке. Затем, в течение ближайших двух лет он с почетом удалил из Киевского университета прежних кременецких профессоров под благовидными предлогами: выслуживших положенный срок уволил с надлежащим пенсионом, остальных перевел на другие должности по ведомству народного просвещения. Император сохранил Университет Св. Владимира и после того, как в 1839 г. было обнаружено участие 35 студентов в польском политическом заговоре. Университет был закрыт лишь временно, сроком на год с сохранением жалования профессорам и права за студентами быть принятыми в любой российский университет с зачетом времени обучения в Киеве. Преподавание польского языка по возобновлении обучения было прекращено. При посещении учебных заведений Киева царское внимание распространялось шире обыкновенного на одну деталь — освоение воспитанниками русского языка.[77] В отличие от брата Александра, Николай Павлович изначально рассматривал Западный край не как ареал непременного доминирования польской культуры, а как исторические русские земли — древнее наследие Киевской Руси.

С.С. Уваров. Неизв. художник по литографии Беггрова 1820-х гг. 1833К 1838 г. Уваров считал преобразование учебной системы Западного края в основном законченным. «Поле сражения... по собственному сознанию врагов остается за правительством,» — с удовлетворением констатировал министр.[78] Приток польской и полонизированной молодежи в казенные учебные заведения края не ослабевал. Среди киевских студентов в течении николаевского времени католиков и униатов в среднем было не менее половины, после 1841 г. их доля стабильно держалась на уровне не менее 51 %.[79]

В 1830-е гг. император также обращал внимание министра на необходимость «усилить способы русского женского воспитания, без которого другое по духу края не будет достаточно». В начале 1840-х в Западном крае были закрыты все учебные заведения при женских католических монастырях. Содержательницами частных пансионов оставались сплошь представительницы местного польского дворянства. Такую ситуацию при условии надзора учебной администрации Уваров предпочитал домашнему образованию; возможность вытеснения польских содержательниц русскими он исключал из-за отсутствия кадров и скудости финансовых средств.[80]

Общее благоприятное впечатление, полученное от результатов, достигнутых в Западном крае, побудило императора использовать накопленный Министерством народного просвещения опыт в мероприятиях по решению польского вопроса теперь уже непосредственно в царстве Польском. По свидетельству Уварова, Николай I продумывал данное решение весьма серьезно. «... в этом запутанном вопросе, — говорил он министру, — я должен был принять не результаты моих собственных планов, а тяжелое наследие моих предшественников. Мои заблуждения, как вы это видите, не идут далеко; именно в момент внешнего торжества я вам выражаю опасение или, скорее, уверенность, что к рассмотрению основного вопроса даже и не приступали. В том хаосе, который представляют два или три столетия наших споров с Польшей, я вижу, что только слияние нравственное могло бы положить ему конец... я верю, что мой самый положительный долг — еще раз попытаться возложить надежды на лучшее будущее не на нынешнее гангренозное поколение, большей частью потерянное, а на поколение новое (поляков — М.Ш.).»[81] Но следует оговориться, что важную роль в этом деле сыграло, очевидно, мнение наместника Царства И. Ф. Паскевича. Светлейший князь Варшавский, генерал-фельдмаршал граф Иван Федорович Паскевич-Эриванский, выдающийся военноначальник, пользовался у императора большим авторитетом и занимал в его окружении совершенно исключительное положение. Служивший под его началом в гвардии Николай I обращался с заслуженным генералом с особым тактом и сердечностью. «Мой любезный отец-командир» — таким было обычное эпистолярное обращение императора. К мнению Паскевича Николай Павлович склонен был прислушиваться более, чем к иным. Ему, пожалуй, одному он позволял возражать себе по уже принятому и осуществлявшемуся решению. По мере накопления соответствующего опыта Паскевич, по-видимому, склонялся к мысли, что в деле управления учебной частью Царства ему необходимо теснее взаимодействовать с ведомством Уварова. Семилетние усилия по осуществлению одной из главных задач, по введению в программы обучения во вновь созданных начальных и средних училищах русского языка дали результаты более, чем скромные: в 29 казенных училищах трудилось 30 учителей русского языка, в 3-х гимназиях с большим трудом удалось ввести на русском языке преподавание русской истории.[82]

В 1839 г. был учрежден Варшавский учебный округ. Его попечитель фактически подчинялся наместнику. Но содержанием учебных программ и пособий, его кадровыми проблемами ведал теперь министр народного просвещения. По мнению Уварова, главная ошибка администрации Паскевича заключалась в бессознательном, как выражался министр, стремлении подавить польский язык в государственных учреждениях, простым административным нажимом решить вопрос, заведомо таким способом не решаемый. «Мне немного надо было поразмыслить и понаблюдать, — вспоминал министр, —  чтобы убедиться, что насильственные средства, направленные на разрушение этой, в некотором роде, умственной враждебности давали совершенно противоположный эффект и обостряли вопрос вместо того, чтобы его решать.»[83] Уваров не замедлил представить императору доклад, где сформулировал итоги своего первоначального ознакомления с делом: «... меры, которые доселе принимались, мало соответствовали цели, потому что слишком резко и преждевременно обнаруживали виды правительства. В политическом смысле русский язык можно уподобить оружию, которое должно нанести рану руке, неопытно им владеющей. В бывших польских и даже остзейских губерниях можно, не запинаясь, сказать русским подданным: учитесь по-русски. В Царстве введение языка русского требует других условий.»[84] Употребление польского языка в преподавании в необходимом объеме было восстановлено. Предложения о его замене русским языком поступали также и от некоторых поляков. Один из них — граф А. Гуровский, — желая втереться в доверие русскому правительству, предлагал в 1840 г. полностью заменить классическое среднее образование реальным, то есть профессионально-техническим, а также, ограничив вдвое часы, отведенные для преподавания латыни, ввести преподавание церковнославянского языка. Осуществлено было только последнее, но, по предложению Уварова, без ущерба для преподавания языка римско-католического богослужения. Министерство разработало устав для гимназий и училищ низших ступеней на основе общероссийского устава 1828 г. Учебные планы были приведены в соответствие с общеимперской программой обучения. При этом в числе общеобязательных предметов были польский язык и словесность. В 1841 г. Министерство завершило работу по пересмотру и изданию всей необходимой учебной литературы. Гимназии царства Польского ориентировались теперь на подготовку к поступлению в русские университеты и другие учебные заведения. В Московском и Петербургском университетах в 1840 г. было учреждено по две кафедры польского частного права. Открытые тогда же при варшавской гимназии юридические курсы просуществовали до 1846 г.: воспитанники оказались замешаны в антирусских политических заговорах. «... вместо притеснительного, безусловного повеления о введении русского языка, — пояснял Уваров свои действия, — я старался, удовлетворяя справедливым требованиям местности, поселить в умах уважение к русскому образованию, доверие к видам правительства и точное, хотя и не явное, сознание добрых намерений Министерства.»[85]

Начальное образование, а также практически все женское, оставалось, по-прежнему, вне унификаторских усилий правительства. В руках римско-католического духовенства и частных лиц находилось свыше тысячи школ и пансионов, в которых в 1840-х гг. воспитывалось без учета женщин примерно 56 тысяч человек. В казенных же училищах тогда насчитывалось только 8 тысяч учащихся.[86] Наибольшее, что могло сделать Министерство, это установить при гимназиях в специальных экзаменационных комитетах регулярные испытания для желавших обучать в частных заведениях или на дому; при этом домашние наставники должны были являться с учениками.[87] Сам же император, со своей стороны, по обыкновению, лично наблюдал за служебной и учебной дисциплиной, обращал внимание, например, на введение для гимназистов царства Польского мундиров.

Действия Уварова в главных чертах находили тогда у Николая Павловича полное понимание. «Правильный путь, — уточнял министр, — лежит между двумя крайностями: между ультра-русским, понятным, но бесплодным и бесполезным, чувством явного презрения к народу, имевшему доселе мало прав на наше сочувствие, и между ультра-европейскою наклонностью сделаться в глазах этого народа предметом слепого энтузиазма. Тут, как и во всех почти действиях государственных средняя стезя являла твердость и обеспечивала успех.»[88] За организацию Варшавского учебного округа Уваров был награжден орденом Св. Владимира 1-й степени.

Но, по-видимому, довольно серьезные трения возникали у министра с князем Варшавским. Свидетельства эпохи сохранили для нас любопытный рассказ одного чиновника, служившего в то время в ведомстве народного просвещения. «Когда-то в сороковых годах» у Уварова была-де ссора с фельдмаршалом князем И. Ф. Паскевичем, который, в качестве наместника царства Польского, вмешивался в дела Варшавского учебного округа, бывшие в компетенции министра. Николай I, желая их помирить, пригласил обоих в Зимний дворец. Уваров вошел в приемную, когда Паскевич был уже в кабинете императора. В разговоре, имея в виду государя и наместника, он будто бы сказал, что «они» «намерены пускать кровь и думают, что я стану держать им таз». Впоследствии, через лично близких, преданных чиновников Уваров узнал, что государю это известно: собеседники министра были люди благородные, но, вероятно, в стенах приемной имелись слуховые ниши. «С этого дня, — заключал рассказчик, — Николай Павлович невзлюбил Уварова.»[89] Сам Уваров передал в своем «Опыте автобиографии» этот эпизод следующим образом: «Одно слово, которое я сказал государственному секретарю Туркулу, выходя из кабинета Его Величества произвело шум: «Если когда-нибудь речь зайдет о том, чтобы выпустить кровь Польше, предупреждаю, что у меня слишком чистые руки для того, чтобы держать таз.» Прибавляют, что фельдмаршал поторопился пересказать мои слова Императору и что тот, пожав плечами, ответил ему: «Что поделаешь? Таково его окончательное мнение, я знаю.»[90] Авторитет и связи Уварова в европейском научном мире представляли немаловажный элемент в политической системе русского правительства, и Николай Павлович понимал, что для его сохранения прямая причастность министра народного просвещения к репрессивно-карательным мерам в царстве Польском в виду достаточно широкого распространения полонофильских настроений на Западе нежелательна.

Сочетая в учебной системе польские и русские образовательные элементы, Уваров надеялся поспособствовать через преодоление языкового барьера сближению двух народов в рамках Российской империи и ориентировал своих приближенных на благожелательное отношение к польской молодежи. «Я помню из рассказов отца, — писал сын профессора Петербургского университета Н. Г. Устрялова, — как на экзамене из русской истории один студент взял билет и, весь бледный, подошел к столу. — Какой у вас билет? — спросил отец. — Присоединение Польши, — сказал студент, — но я отвечать не стану. — Отчего же? — Оттого, что я — поляк. — В таком случае возьмите другой билет, — хладнокровно заметил мой отец, — и расскажите его. — Студент взял другой билет, отвечал отлично и, к величайшей своей радости, получил высший балл — пять. Этот случай надолго остался в памяти университетской молодежи.»[91] Один из почитателей Уварова — чиновник Варшавского учебного округа Ф. фон Стендер в 1854 г. уверенно писал министру народного просвещения А. С. Норову, что поляки «давно отринули, как нелепую историческую химеру, идею о так называемой независимости и самостоятельности Польши».[92] Иллюзиям предстояло через пять-семь лет рассеяться... Но, надо сказать, что Уваров, по-видимому, вполне отдавал себе отчет, что сближение польской и русской учащейся молодежи может идти и не столько на основе уважения к ценностям христианской культуры и понятий о верности Императорскому Всероссийскому Престолу, сколько на почве общего увлечения либерально-эгалитарными идеями. Наверное, отчасти и поэтому он за три года до смерти в своих воспоминаниях собственные труды по устроению учебной системы царства Польского расценивал в стратегическом смысле «как дело незавершенное» по непродолжительности сроков при ограниченности средств...[93]

 

 


[1] Самый распространенный из них — представление о так называемой «теории официальной народности». См. подробнее: Шевченко М. М. Понятие «теория официальной народности» и изучение внутренней политики императора Николая I // Вестник Московского университета. Сер. 8. История. 2002. № 4. С. 89–104.

[2] [Уваров С. С.] Essai d’autobiographie // Отдел письменных источников Государственного исторического музея (Далее — ОПИ ГИМ.). Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 15 об.

[3] Литературное наследство. Т. 33–34. М. -Л., 1939. С. 218.

[4] Там же. С. 222.

[5] Булгаков М. Отрывок из воспоминаний старого дипломата. М., 1858. С. 12.

[6] Ouvarov S. Projetd’une Académie asiatique. S.-Pb., 1810; Вестник Европы.1811. № 1–2.

[7] Литературное наследство. Т. 4—6. М.,1932. С. 195–196.

[8] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед.. хр. 122. Л. 15 об.

[9] Marmier X. Lettre sur la Russie, la Finlande et la Pologne. T. 1. P., 1843. P. 296.

[10] Русская старина. 1902. Т. 109. № 1. С. 131.

[11] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед.. хр. 122. Л. 16 об.

[12] Плетнев П. А. Памяти графа Сергея Семеновича Уварова. Спб., 1855. С. 76.

[13] Уваров С. С. О преподавании истории относительно к народному просвещению. Спб., 1813. С. 2, 23—24, 25.

[14] Уваров С. С. Речь президента Императорской Академии наук, попечителя Санкт-Петербургского учебного округа в торжественном собрании Главного педагогического института 22 марта 1818 г. Спб., 1818. С. 53.

[15] Уваров С. С. О преподавании истории относительно к народному просвещению. С. 22.

[16] Уваров С. С. Император Всероссийский и Бонапарте. Спб., 1814. С. 7, 47–48.

[17] Уваров С. С. О преподавании истории относительно к народному просвещению. С. 24.

[18] Уваров С. С. Речь президента... С. 25, 39, 41–42, 48, 50,52–53.

[19] Цит. по: Корнилов А. А. Курс истории России XIX века. М., 1993. С. 118.

[20] Уваров С. С. Речь президента... С. 48.

[21] Шмид Е. История средних учебных заведений в России. Спб., 1878. С. 156.

[22] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 23–25 об.

[23] Карамзин Н. М. Неизданные сочинения и переписка. Т. 1. Спб., 1862. С. 7.

[24] Кизеветтер А.А. Исторические отклики. М., 1912. С. 437.

[25] Цит. по: Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 291.

[26] Соловьев С.М. Мои записки для детей моих, а если можно, и для других // Соловьев С.М.Соч.: В 18 кн. Кн. 18. М., 1995. С. 615–616.

[27] Гакстгаузен А. Исследования внутренних отношений народной жизни и в особенности сельских учреждений России. М., 1870. Т. 1. С. 72.

[28] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 39. Л. 122, 122 об.

[29] Там же. Ед. хр. 122. Л. 16 – 16 об.

[30] Там же. Л. 17.

[31] Полное собрание журналов комитета см.: РГИА. Ф. 737. Оп. 1. Д. 87812–87816. Формулярный список С.С. Уварова см.: Там же. Ф. 1349. Оп. 5. Д. 1200. Л. 1 об. – 2.

[32] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 18.

[33] Там же.

[34] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 22 – 22 об.

[35] Сборник Императорского Русского Исторического Общества. (Далее — Сб. ИРИО.) Т. 74: Журналы Комитета учрежденного Высочайшим рескриптом 6 декабря 1826 года. СПб., 1891. С. 385.

[36] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 24.

[37] Там же. Ед. хр. 45. Л. 25.

[38] Бумаги Комитета учрежденного Высочайшим рескриптом 6 декабря 1826 года // Сб. ИРИО. Т. 90. СПб., 1894.

[39] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Ед. хр. 122. Л. 23 об. – 25.

[40] Там же. Ед. хр. 106. Л. 5 об. – 6.

[41] Там же. Л. 4.

[42] Там же. Л. 4 – 4 об.

[43] Там же. Л. 5, 7 – 7 об., 8 – 9 об.

[44] Там же. Л. 9 – 10 об., 23 об. – 24.

[45] Там же. Л. 11.

[46] Там же. Ед. хр. 39. Л. 151, 161 об. – 162.

[47] Там же. Ед. хр. 106. Л. 11 об. – 12 об.

[48] Там же. Л. 14 – 15 об.

[49] Там же. Л. 16 об. – 17 об., 18 – 20 об., 21 об.

[50] Там же. Л. 21 – 21 об., 22 об – 23, 24 – 24 об., 25 – 25 об.

[51] Там же. Ед. хр. 45. Л. 5.

[52] Там же. Ед. хр. 122. Л. 23 об.–25об.

[53] Там же. Ед, хр. 122. Л. 17, 20 об.–21.

[54] Никитенко А. В. Дневник. Т. 1. М., 1955. С. 174.

[55] Цит. доклад от 19 ноября 1833 года как наиболее отчетливо, как представляется, выражающий мысль Уварова. ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 38. Л. 13, 14–16 об., 17. Доклад мною опубликован. См.: Река времен. (Книга истории и культуры.) Кн. 1. М., 1995. С. 70–72.

В том же 1833 году Уваров подготовил записку «О средствах сделать Народное Воспитание специальным, не отступая от общих видов оного». Она также опубликована. См: Шевченко М. М. Конец одного Величия. Власть, образование и печатное слово в Императорской России на пороге Освободительных реформ. М., 2003. С. 231–237.

[56] Флоровский Г. В. Пути русского богословия. Киев, 1991. С. 128–129.

[57] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 38. Л. 17 об.

[58] Там же. Ед. хр. 98. Л. 18 об. См. также: Зорин А. Идеология «Православия - Самодержавия — Народности»: Опыт реконструкции. (Неизвестный автограф меморандума С. С. Уварова Николаю I.) // Новое литературное обозрение. № 26 (1997). С. 71–104.

[59] Сборник постановлений по Министерству народного просвещения. Т. 2. Отд. I. Спб., 1875. Стб. 517.

[60] Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-и тт. Изд. 4-е. Л., 1978. Т. VII. С. 34.

[61] Уваров С. С. Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833—1843. Спб., 1864. С. 20.

[62] Переписка Александра Гумбольдта с учеными и государственными деятелями России. М., 1962. С. 118.

[63] Русская старина. 1902. Т. 109. № 1. С. 131—132.

[64] Русский архив. 1871. № 12. Стб. 2103.

[65] Сборник постановлений по Министерству народного просвещения. Т. 2. Отд. I. Спб., 1875. СТБ. 71.

[66] Шевченко М. М. Конец одного Величия. С. 33–36, 51–52.

[67] Брэ де О. Император Николай I и его сподвижники (Воспоминания графа Оттона де Брэ.). 1849–1852. // Русская старина. 1902. Т. 109. № 1. С. 128–129.

[68] Цензура в царствование императора Николая I // Русская старина. 1903. № 2. С. 306.

[69] Головачев Г.[Ф.] Отрывки из воспоминаний // Русский вестник. 1880. Т. 149. № 10. С. 719.

[70] Алешинцев И. А. История гимназического образования в России (XVIII и XIX). Спб., 1912. С. 195; Уваров С. С. Десятилетие Министерства народного просвещения. Спб., 1864. С. 9.

[71] Русский вестник. 1880. Т. 149. № 10. С. 722.

[72] Камоско Л. В. Изменение сословного состава учащихся средней и высшей школы в России (30–80-е годы XIX в.) // Вопросы истории. 1970. № 10. С. 206.

[73] Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. С. 42.

[74] Петров Ф. А. Российские университеты в первой половине XIX века. Формирование системы университетского образования. Кн. 1. Зарождение системы университетского образования в России. М., 1998. С. 324–326.

[75] См.: Владимирский-Буданов М. Ф. История Императорского университета Св. Владимира. Т. 1. Киев, 1884. С. 29–31, 39, 51–55.

[76] Уваров С. С. Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833–1843. Спб., 1864. С. 124, 142.

[77] Шильдер Н. К. Император Николай I. Т. 2. Спб., 1903 С. 722; Владимирский-Буданов М. Ф. Ук. соч. С. 290–291.

[78] Рождественский С. В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. 1802–1902. Спб., 1902. С. 308.

[79] См.: Владимирский-Буданов М. Ф. Ук. соч. Приложение VII.

[80] Рождественский С. В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. С. 306, 308.

[81] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 31–31 об.

[82] Щербатов [А. П.] Генерал-фельдмаршал князь Паскевич. Его жизнь и деятельность. Т. 5. 1832–1847. Спб., 1896. С. 17–18, 67–72, 125, 186–187. Приложения к т. 5-у. Спб., 1896. С. 268–276, 395.

[83] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 37 об.–38.

[84] Рождественский С. В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. С. 314.

[85] Там же.

[86] Правда, следует отметить, что это было намного больше, чем в александровское время. Так, например, в 1823 году в 29 гимназиях Царства обучалось 4500 человек. (Ашкенази Ш. Царство Польское. М., 1915. С. 43.)

[87] Щербатов [А. П.] Ук. соч. Т. 5. С. 200–202, 240–241. 248–252.

[88] Рождественский С. В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. С. 310.

[89] Грудев Г. В. Из рассказов // Русский архив. 1898. № 11. С. 433.

[90] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 40.

[91] Древняя и Новая Россия. 1880. Т. XVII. № 8. С. 683–684.

[92] Отдел рукописей Российской Национальной библиотеки. (Далее — ОР РНБ.) Ф. 531. Ед. хр. 46. Л. 132.

[93] ОПИ ГИМ. Ф. 17. Оп. 1. Ед. хр. 122. Л. 40.

 

Максим Шевченко

Часть I | Часть II

 


У Вас недостаточно прав для добавления комментариев. Вам необходимо зарегистрироваться.