V
Сильно шумела купеческая ресурса после падения пяти жертв, но едва ли менее было шуму на другой день в Земледельческом обществе, на экстренном заседании всех находившихся в Варшаве его членов (как полагают, около двух тысяч).
Обдумывался вопрос: что им делать, — им, белым? Если они устранят себя от движения и передадут «книги в руки» младшим, хотя бы эти младшие выступили под предводительством делегатов, утвержденных наместником, дело будет немедля проиграно. Делегация, этот новый, невероятный Народный сенат, на который обращены теперь все очи и от которого страна ожидает каких-то чудес, конечно, в красном духе; делегация, несмотря на почтенные лета, седину и лысину иных ее членов, в сущности, тот же красный лагерь, как и безусые мечтатели и крикуны академии. Большая половина делегатов, если только не все, знакомы и дружны с Юргенсом, Годлевским и прочими главами красных. Белым, настоящим белым, овладеть, во что бы то ни стало, всем движением, забрать в руки и Новаковских, которые кричали, что если им дадут волю, то они сейчас же возьмут Цитадель и Замок; и делегатов, которые покамест еще ничего особенно дикого не кричали, но... как бы собираются крикнуть, да совестно. Все нужно забрать; но для этого следовало предварительно обратить хоть немного глаза толпы в другую сторону, хоть немного измениться в глазах Варшавы и Польши. Варшава и Польша смотрели на белых недружелюбно, отчасти как на людей, соединенных так или иначе с правительством, зачастую помогавших правительству тормозить заговоры, парализовать действие всего того, что считалось в крае живым и спасительным; отчасти как на людей, думавших только о своих интересах и привилегиях и не хотевших делиться этим добром с низшей братией, делать уступки, приносить жертвы, тем менее становиться в рядах защитников отечества в критическую минуту. Варшава и Польша знали хорошо, кого белые суют обыкновенно в такие опасные ряды, запрягают в черную работу; а сами, когда дело кончится благополучно, норовят только захватить власть и командовать, но командуют всегда очень плохо.
Понятно теперь, почему Варшава в минуту, нами изображаемую, устремила свои глаза вовсе не туда, где стоял грандиозный наместниковский палац[1], огромный трехэтажный домина, с двумя по обеим сторонам его, не менее огромными, флигелями, — этот когда-то пышный дворец Радзивилла, с комнатами, где подписана была конституция 1815 года и где позже диктаторствовал Круковецкий. Не туда смотрела Варшава после событий 27 февраля, а на серый, неказистый домик близ Римарской улицы, уже известный читателям, — домик, где устроилась Делегация.
Про белых, про Земледельческое общество тогда никто и не думал, как будто они вовсе не существовали в Польше. Их превращение в красных к вечеру 27 февраля никто не заметил, как не заметили и их торжественного поезда в Замок и не слыхали заносчивых патриотических криков графа Фомы Потоцкого перед наместником; тогда как про выходку сапожника Гишпанского говорили все и его карточки покупали нарасхват, так что Байер едва успевал ихстряпать. Белые совершенно понапрасну вдруг поглупели и перешли в младший возраст. Выстрел пропал даром.
Как же было теперь поправить дело? Где скрывались такие силы, которые могли бы заставить Варшаву снова вспомнить о Земледельческом обществе, об его заслугах краю, о несомненных патриотических завоеваниях? Как было сделать, чтобы голоса белых стали хоть немного слышны среди этой невероятной сумятицы и хаоса?
Часть членов заявила, что только «немедленное постановление о наделе крестьян землей и скорейшее приведение этого в исполнение» могло бы вновь разогреть охлаждение массы к Обществу, отозвалось бы в городе благоприятно. В пользу этой меры были все не так богатые, но не в их власти было решение. Решал комитет, состоявший, само собой разумеется, из крупных землевладельцев, которым было неудобно расставаться с вековечными привилегиями своего сословия, самим занести на них руку. Как ни опасна была минута, но барская закоснелость, шляхетство одержали верх над всеми другими соображениями. Комитет Земледельческого общества нашел, что надел хлопа землей потребовал бы в скором времени совершенного освобождения его от рабства, но к этому еще не сделано надлежащих подготовлений; а потому вместо надела учредить пока наследственные аренды (systemo wieczystych dzierzaw) на образец английский, что и было принято.
Когда город узнал о таком решении Земледельческим обществом вопроса, всех тогда, естественно, занимавшего, — все поднялось против комитета Общества, против его вождей. Положение белых стало еще хуже. До этой минуты о них не говорили просто ничего; теперь же называли их отсталыми, мертвецами, дикими людьми, неспособными ни на какую патриотическую жертву[2].
Комитет растерялся и не нашел другого выхода, как слиться с ресурсой и помогать ей искренно во всем, что бы такое она ни затеяла.
Ресурса писала адрес: белые предложили тут не только свои соображения, но даже и перья, не отказываясь потом и подписать то, что будет составлено и одобрено общими силами. Это, конечно, для противоположной стороны было делом очень важным. Она соединилась от всего сердца в этих работах со своими антагонистами. Вся Варшава представила на ту пору истинно едино тело, един дух. Даже — кто поверит? — нелюбимый никем, антипатичный маркиз Велепольский суетился тут же и вначале, правда несколько мгновений, не нарушал гармонии. Белые вообще так хлопотали, что за ними даже осталось поле действий, как будто бы они одни, без красных, сочиняли адрес.
Авейде говорит, что партии писавших разделились на два главных лагеря: «Одни, более всего маркиз Велепольский, рекомендовали проект адреса определенного (adresu okreslonego), то есть адреса, который бы ясно обнимал желание народа относительно возвращения Конституции 1815 года, с соответственными, конечно, настоящему времени изменениями и с той, как кажется, разницей, чтобы о своем польском войске не упоминать вовсе».
«Другие, во главе которых стоял всеми уважаемый помещик Ставиский, предлагали проект адреса с неопределенными условиями (adresu nieokreslonego), то есть следовало только сказать, что нам-де не хорошо; что нами управляют несогласно с нашими потребностями, а потому мы желаем, дабы в будущем все наши дела пользовались большим покровительством законов, нежели это было до сих пор»[3].
Этот последний адрес восторжествовал; иные думают, отчасти потому что на другой стороне стояла неприятная для всех фигура Велепольского. Спрячься Велепольский тогда за другие плечи, дело, может быть, пошло бы иначе.
Ставиский, при помощи нескольких других белых и небелых, написал следующее:
«Горестные события, недавно случившиеся в Варшаве, раздражение, предшествовавшее им и последовавшая за ними глубокая скорбь, которая проникла все сердца, побудили нас повергнуть настоящее прошение к стопам вашего величества, от имени всей страны, в надежде, что ваше благородное сердце, государь, не отвергнет глас несчастного народа.
Эти события, которых горькие сцены мы удерживаемся описывать, вовсе не были вызваны разрушительными страстями каких-либо отдельных классов населения; напротив того, они составляют единодушное и красноречивое выражение чувств отвергнутых и нужд непризнанных. Более полустолетия страданий, претерпеваемых всем народом, управлявшимся в течение веков учреждениями либеральными, народом, у которого отняты были даже законные пути для принесения монарху жалоб и для выражения общественных нужд: все это поставило его в такое положение, что он не может иначе подать свой голос, как только стоном жертв, а потому и не перестает приносить эти жертвы.
В глубине души каждого жителя этой несчастной страны хранится сильное чувство особенной национальности, отличной от национальностей других народов Европы. Это чувство не сокрушено ни временем, ни событиями. Несчастия не только не ослабили, напротив еще более укрепили его. Все, что его оскорбляет или неосторожно относится к нему, — волнует умы. Край видит с грустью, что если эти нужды останутся неудовлетворенными, это подорвет всякое доверие между правителями и управляемыми. Доверие не может возродиться, пока будут употребляемы насильственные, принудительные меры, не ведущие ни к чему. Страна, некогда стоявшая в уровень по образованию со своими соседями в Европе, не в состоянии развиваться ни морально, ни материально, доколе ее церковь, законодательство, публичное воспитание и вся общественная организация будут лишены своей национальности и своих исторических преданий.
Желания нашего народа тем сильнее, что в огромной европейской семье он один в настоящее время лишен необходимых условий к существованию, без которых никакое общество не может следовать путем развития до целей, указанных ему провидением.
Повергая к стопам трона выражение нашей скорби и наших пламенных желаний и веря в высокую справедливость и правосудие вашего императорского величества, мы осмеливаемся, государь, взывать к вашему великодушию.
Вашего императорского величества верноподданные. Варшава, 27 февраля 1861 года».
Адрес этот, переведенный на французский язык графом Андреем Замойским, был подписан прежде всего архиепископом Фиалковским и затем 180-ю лицами первых дворянских фамилий Царства Польского, представлен наместнику и послан им немедля в Петербург.
Потом подписи продолжали собираться по всему городу разными способами и в разных пунктах, между прочим в кондитерской Конти (что ныне Люрса, на углу Европейской гостиницы), куда народ сзывали с улицы неопределенными кучками в 20, 30, 40 и более человек. Чтец становился на мраморные ступени, которыми подымаются в бильярдную, и читал адрес собравшимся, после чего их
заставляли подписываться, выпускали на улицу и кликали новую кучку.
Дня в два набралось, таким образом, 18 тысяч подписей. «Затем наместник приказал прекратить подписывание!
А странный и упрямый Велепольский носился в это время со своим адресом и собирал для него подписи!.. Конечно, на него никто не смотрел и никто его не слу шал. Массы помещиков толклись, вместе со всяким другим и народом, кто только считал себя вправе подавать голос, — о то в Купеческом клубе, то в Европейской гостинице, и обдумывали теперь вопрос погребения убитых. А некоторые из них, в том числе чиновник Варшавско-Венской железной дороги Лейя с помещиком Петровским, выставив в окно шляпы, собирали всякие пожертвования. Народ, толпившийся напротив, на площадке, что между Европейской гостиницей и Ордонанс-гаузом, долго стоял вд в раздумье: давать или не давать; но когда кто-то опустил в шляпу первую монету, деньги и ценные вещи посыпались довольно щедро.
Можно было делать что угодно. Варшава представляла тогда вид исключительный: города без полиции и войск; даже... почти без правительства.
Около 10 часов дня (28 февраля н. ст.) явился в залу Европейской гостиницы генерал Паулуччи и, как уверяют, спросил у присутствующих, желают ли они иметь его в звании главного начальника полиции. Все прокричали: «ура!» Кое-где раздалось: «И Гарибальди итальянец, и это итальянец! Да здравствуют итальянцы! Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Паулуччи!»[4].
Как это именно было — добраться трудно. Несомненно только, что Паулуччи являлся к помещикам в Европейскую гостиницу и выслушал от них разные приветственные крики. Что-то действительно кричали о Гарибальди и об итальянцах. Подобные же крики раздались тогда и у входа в гостиницу, где толпилась вечно куча народу.
Побеседовав любезно с помещиками в зале, маркиз Паулуччи отправился в 64-й номер, для присутствования при форменном осмотре тел вторым отделением Варшавского полицейского суда, прибывшим в узаконенном комплекте с реентом и 12-ю помещиками, в качестве свидетелей.
Кроме того, набилось туда же много всякого любопытного народу, успел побывать и фотограф Байер[5] с фотографическим аппаратом для снятия убитых во всей красе, с отверстыми в сторону зрителей ранами; и скоро эти карточки полетели по всей Польше.
Второе отделение полицейского суда, сообразив по-тогдашнему все обстоятельства дела, составило такой протокол:
«Так как по имеющимся сведениям оказывается несомненным, что смерть лиц, подлежащих ныне судебно-медицинскому исследованию, произошла от ран, нанесенных воинскими чинами из огнестрельного оружия, за что виновные могут впоследствии подвергнуться законной ответственности, то необходимо для присутствования при таковом исследовании потребовать военного депутата».
Он потребован и явился в 64-й номер того же числа, в 2 часа пополудни.
Началось вскрытие тел, и составлен новый протокол, названный «Следственным делом о разыскании причины смерти господ: Рутковского, Карчевского, Бренделя и Адамкевича».
Дело об Арцыхевиче, лежавшем в доме Замойских, составлено особо тем же вторым отделением Варшавского суда.
Оба эти дела очень любопытны и хорошо рисуют минуту. Мало того, что пресерьезно описано положение тел на матрасах, в номере гостиницы, после того как они объехали несколько улиц, были кидаемы и перекидываемы и наконец уложены в фотографических позах, — в протокол поместили даже следы нечистот на ягодицах одной жертвы, не совсем переваренный картофель в желудке другого трупа и наиточнейшее описание пули, найденной в третьей жертве.
Словом, делалось не дело, а шалили непристойным образом дети, спущенные не вовремя с помочей; и эту шалость, § эту иронию над властями должен был, нисколько не шутя, § подписать русский военный депутат!
Естественно, что в русских кружках Варшавы, особенно
между военными, которым было приказано как можно ме-с5 нее показываться на улицах, поднялся ропот. Иные говорись ли прямо, что «князь Горчаков сдал полякам Варшаву»...
По окончании медицинско-судебного исследования | тела были сложены в приготовленные заранее особые « черные гробы, убитые былыми гвоздями, и снесены ночью в верхний храм Свенто-Кршиского костела в виде исключения по торжественности случая (обыкновенно же покойников ставят в нижнем храме, в так называемых катакомбах).
Вокруг гробов, поставленных так, что один приходился в середине, а четыре по углам, явилось к утру 1 марта н. ст. множество цветов и деревьев из лучших оранжерей города. Весь храм обит изнутри черным сукном, пожертвованным разными суконными фабрикантами. Особые народные констебли из учащейся и другой городской молодежи, каждый с белой перевязью на левой руке, заботились о сохранении порядка при входе и выходе, впуская народ дверями каплицы, что подле аптеки, а выпуская в главные двери, где статуя Спасителя. Давка была неимоверная. Все знатное и незнатное, всех возрастов, от преклонных стариков и старух до детей десяти — двенадцати лет или немного старше, протискивалось к гробам, помолиться, потрепетать и поплакать, призывая на москалей всевозможные перуны. Все, разумеется, было в глубочайшем трауре.
Тут, в этих черных, траурных волнах двигавшегося взад и вперед народа, заметны были более всего легкие, юркие, одушевленные существа, которых во всякое время довольно в Варшаве, но тогда их как будто еще откуда-то прибыло чуть не вдвое. Эти легкие, прелестные существа играют важную роль в жизни поляков вообще и особенно ревностно, можно сказать храбро и отчаянно, служат восстаниям.
Не много стран на свете, где бы этот элемент выдвигался настолько вперед, столько значил для своего народа, как в Польше. В мужском населении Польши происходят разные перемены, смотря по тому, каков политический воздух, каковы правители; мужское население может иногда попятиться назад, уступить, перекраситься в другой цвет, просто-напросто утомиться в борьбе и впасть в апатию, даже не конспирировать (хотя Мохнацкий и говорит, что конспирация вечно живет в польском народе). Женское население Польши никогда не изменяется: на нем лежит постоянно одна и та же окраска. Женщина в Польше — вечная, неугомонная, неизлечимая повстанка. Мужчина-поляк может быть белый, красный, коричневый, мало ли каких цветов и оттенков: полька может быть только красная. Все польки — красные. Все они кипят и клокочут. Это маленькие, движущиеся вулканчики. Чуть притронулся — уж и полетели искры! Воображение их нельзя сдержать ничем: оно летит бог знает куда. Польская женщина вся — воображение, пламень и молитва. В иные минуты, правда, на нее действует немного ксендз, вооруженный распятием, отпущением грехов и пеклом. Другого начальства она не признает; напротив, у нее самой есть постоянное стремление подобрать к своим рукам, к своим хорошеньким ручкам, решительно все, и она подбирает. Она характерна, она молодец, эта польская женщина, нечего сказать; в ней есть что-то мужественное, удалое. Рассматривая ее внимательно, вы вспомните Зарему Бахчисарая, разных венецианок, испанок: юг, а не север. Типический герб Варшавы недаром представляет сирену с саблей. Это верно как нельзя больше, верно исторически. Мы бы для полноты картины вложили в другую руку Сирены молитвенник, Oltarzyk Zloty, который точно так же ее никогда не оставляет. Она тот же инок-рыцарь, что, по словам Мицкевича,
Oczy utkwiwszy w nieprzyjaciol szaniec, 5 Nabija strzelb? i liczy rozaniec1.
И вот этот-то кипучий элемент выступил теперь на сцену, тараторил, помогал мужчинам проникать туда, куда, казалось, никак нельзя проникнуть; молился и плакал и шил g все траурное, что было нужно для торжественных похорон жертв.
Таков характер польской женщины вообще. Все они бегут навстречу всякому бурному движению, все исполнены одним и тем же духом. Но более всего служит и полезен восстаниям средний класс женского населения Польши, даже и не средний: эти дочери управляющих домами, не то «принципалов» разных ремесленных заведений, не то т мелких чиновников; наконец дочери бог их знает чьи, эти 3 барышни, не барышни, горничные, не горничные, гризетки, не гризетки, которых выгоняют из их немудрых жилищ, « с третьего и четвертого этажа, на варшавские тротуары утренние лучи, особенно в ясный, хороший день — и они бегут, рассыпаются в разные стороны, сами подобные ярким, игривым лучам, и стреляют в вас и в магазины своими быстрыми газельими глазками.
Они всегда одеты очень мило, иной раз хоть куда. Но не судите по этому блеску обо всем остальном. Вы не можете представить, по каким лестницам, мимо каких кадок пролетают эти обворожительные ножки, обутые в изящнейший башмачок, всегда как бы сейчас только что сшитый; вы не можете представить, на какой комод кладутся эти иногда довольно дорогие серьги и кольца, в какой шкаф запираются эти пышные пальто и бурнусы и какие, в заключение всего, супы и жаркое проглатывает храбрый, повстанский желудок проголодавшихся сирен
Вечером многие из сирен в театре, но никогда не платят за это денег. Как и откуда являются у них билеты на всякие удовольствия — разъяснение этого вопроса завлекло бы нас далеко в сторону... Сирены смертельно любят театр, маскарады, танцы, в особенности танцы. За лишний час танцев, id маскарад иная сирена поставит на карту всю жизнь, будущее спасение души. В этом она совершенная женщина, слабое, бессильное существо. Скажите ей в иную минуту, что, если еще один тур вальса, — и все кончено, грянут громы, земля разверзнется под ее ногами: она пропустит все это мимо ушей и помчится вальсировать с отчаянием, С упоением, какого мы с вами, скромный мой читатель, ни от чего не знаем.
И вот этот-то кипучий элемент выступил теперь на сцену и был виден везде. Сирены пробивались сквозь все преграды в храм святого Креста, с оттоптанными ножками, измятые, розовые, дышащие пламенем, со слезами на глазах; они жужжали, точно черные мухи, как бы стараясь показать, что и они члены огромной патриотической семьи, верные дочери пробудившейся отчизны, не менее кого иного способные приносить жертвы. И в самом деле, не одна пара последних, заветных серег опустилась в шляпу Лейи, выставленную в окно Европейской гостиницы, передано секретно в руку ксендза или другого кого, собиравшего «складки» на дело отчизны.
Дома на третьих и четвертых этажах проворные ручки сирен шили в это время траурные платья для бедных людей, приготовляли черные ковры с белыми крестами и каймами на балконы более видных домов. Кто бы другой нашил тогда всякого трауру на всю Варшаву, если б не такая масса усердных, даровых патриотических ручек! На этот раз сирены подчинились странному начальству из молодежи, обыкновенно покорной, падающей сиренам до ног; начальству из академиков, которых сирены не удостаивают даже называть полным именем, а дают им, на своем сиреньем жаргоне, только отрывок их имени: мики вместо академики.
Ко 2 марта все было готово. Умы значительно успокоены. Труднее всего было угомонить Новаковского с братией, который заявлял очень громко в ресурсе и везде, где толькомог быть услышан хоть немного его голос, что ему мешают завершить патриотические подвиги его товарищей взятием Цитадели, или хоть Замка, посредством огромной манифестации, где бы участвовал весь город; что лучшего момента для этого нет и не будет.
Вследствие таких криков Новаковского и его единомышленников распространились по городу слухи, что во время похорон вспыхнет революция и что вся торжественная обстановка погребального обряда клонится единственно к тому, чтобы собрать поболее народа. Для этого резники Сольца и других захолустных мест Варшавы хотели явиться на похороны с топорами и с ножами. Князь Горчаков до того серьезно отнесся ко всем этим угрозам и до того боялся за свой Замок, что призвал к себе одного офицера и вручил ему две шкатулки для передачи командиру Цитадели на хранение впредь до востребования; при этом сказал офицеру, что именно заключается в шкатулках. Начальник штаба тоже что-то передал тому же лицу. А генерал-губернатор Панютин еще прежде послал на хранение в Цитатель два больших сундука. Кроме того, около 20 человек высших чинов отправили туда же разные вещи[6]. Валы Цитадели приказано было одно время уставить солдатами и зарядить орудие[7].
Делегаты говорили русским властям, что отвечают за спокойствие города; между тем сами побаивались своих шалунов, и один делегат, пользовавшийся значительным влиянием во всех слоях населения, ходил пресерьезно уговаривать мясников оставить свои затеи. Кроме того, в разных газетах явились два таких воззвания:
«В субботу, 2 марта, в 10 часов утра произойдет погребение жертв, погибших 27 февраля. Во имя любви к отечеству, во имя самых священных и дорогих для каждого из нас обязанностей, заклинаем жителей города, чтобы честь, отдаваемая жертвам в минуту погребения их тел, сопровождалась возможно большим порядком и спокойствием. Жители Варшавы, послушайтесь братьев ваших!» (Следуют подписи делегатов[8].) Второе воззвание, от 1 марта, было таково: «Мы, нижеподписавшиеся, делегаты города Варшавы, объявляем, что если кто-либо из жителей будет замечен завтра с оружием[9] в руках, того сочтут изменником отечеству».
Наступило 2 марта. С раннего утра Варшава облеклась в глубокий траур, исполнясь необычайной тишиной и торжественностью, как будто бы дело шло о погребении нескольких королей, умерших разом.
Из окон улиц, по которым должно было тянуться шествие, и с балконов некоторых домов, как, например, Европейской гостиницы, свешано черное сукно, с белой каймой по краям и такими же крестами посередине. Везде расставлены народные констебли с особенным знаком на шляпе и белой перевязью на руке. Нашей полиции не было и тени. Даже все военные вообще, офицеры и солдаты, вследствие секретного, строжайшего предписания не смели выглянуть на улицу. Только небольшая кучка солдат забралась на крышу Ратуши и Арсенала и глядела оттуда на запретный спектакль. Народ показывал на них пальцами и смеялся. Погода вполне благоприятствовала торжеству. В 10-м часу, после того как ученики музыкального института под дирекцией А. Контского исполнили «Requiem» сочинения И. Стефани, причем партии solo исполнялись лучшими артистами Польской оперы[10], — процессия тронулась из храма святого Креста по Краковскому предместью, налево.
Вместо войск, в виде как бы необходимого воинского украшения, ехало впереди несколько человек любимой городом пожарной команды с брандмейстером во главе
Потом ехал, верхом же, начальник полиции генерал 5 Паулуччи в полной парадной форме; иные говорили, даже не снявши каску.
Далее шли сироты и старцы Варшавского благотвори-В тельного общества, воспитанники разных учебных заведении, всевозможные цехи, со своими знаменами, убранными < в траурные ленты. Тут же было, как уверяют иные, знамя с гербом Литвы и Польши. Затем: католическое духовенство, тела убитых, несомые о на руках почетнейшими гражданами; еврейское духовенство, в своем национальном платье и, согласно требованию их обряда, с покрытыми головами.
В заключение шли так называемые друцяжи, в своих оборванных гунях и со своими широкими шляпами в руках[11].
Словом, не было забыто ни одно сословие Варшавы. Комитет Земледельческого общества рисовался у всех на виду, подле гробов. О графе Андрее Замойском говорили, что он шел под руку с крестьянином. Современный литографический листок, изображающий похороны, представляет Замойского рядом с крестьянином и как бы разговаривающего с ним. У крестьянина подвязанная рука: значит, это один из раненных в свалке 25 или 27 февраля.
Многие дамы просили позволения возложить на плечи хотя один гроб, но им поручили нести большой терновый венец, «символ торжества и невинности» — godlo zwyci^stwa i niewinnosci, как выразилась потом одна газета[12].
Вся масса участвовавших в погребении простиралась,[13]по газетам, до ста тысяч человек[14]. Иные считают до ста я шестидесяти.
Дойдя до Европейской гостиницы, процессия поворотила налево, через Саксонскую площадь, а затем следовала обыкновенным путем по Вержбовой, Белянской и Пршеязду — на Повонзки[15].
На Повонзках гробы жертв опущены в могилу один подле другого, и над каждым возведена особая насыпь. Все эти насыпи тотчас покрылись венками и цветами, а потом обозначены крестиками[16].
Ксендзы на кладбище произносили патриотические речи, а студенты раздавали присутствующим фотографии убитых, части терновых венков, лежавших на гробах, и по пяти клочков полотна, омоченного в неповинной крови[17].
Артисты оперы с учениками музыкального института, при участии сверх того нескольких сотен человек из публики, спели марш Нидецкого[18].
По возвращении толпы в город замеченные на Вержбовой улице театральные афиши были сорваны. То же самое последовало и на другой день[19]. Начинался траур, воздержание от всех удовольствий. По городу ходил циркуляр (okolnik) будто бы архиепископа Фиалковского, которым предписывалось всем жителям Польши, названной присносущей (odwieczna Polska), наложить на себя траур и носить его в течение неопределенного срока. Женщинам позволялось иметь белое платье только в день свадьбы[20].
Все послушались этого циркуляра.
Теперь, с погребением убитых, должно бы, казалось, окончиться все необычайное и наступить прежняя, обыкновенная жизнь города. Желанный спектакль сыгран; публика удовольствована; предмет, раздражавший более или менее умы, убран прочь, лежит в могиле. Что мешало выступив-□ шей из берегов реке войти в обычное русло ? Энергические люди советовали наместнику разрубить узел, связавшийся как-то так, роковым сцеплением обстоятельств, отчасти как бы минуя все то, что можно назвать собственными на шими промахами и потворством либеральному движению.
Советовали в ту же минуту огласить военное положение, которое было уже написано закрыть Делегацию, ввести в Купеческий клуб войска (как это сделано позже с Малым w театром, при несравненно меньшей опасности), пустить по городу патрули и под впечатлением всего этого решать вопрос о том, что делать далее. Нет сомнения, что все бы присмирело и явилось скорее на стороне силы, чем тогда, когда сила перестала быть силой. Даже красный повстанец Авейде говорит об этом в своих Записках нечто подобное: «Правительство обязано было уничтожить Делегацию, клуб и делегационную полицию тотчас после погребения пяти жертв. Не сделав этого, оно неизбежно должно разделить с поляками ответственность за последствие сорокадневного безначалия... Народ, избалованный таким положением вещей, привык к беспорядочной жизни и начал считать ее нормальной и естественной».
Но мало ли что хорошего советуется правителям в иные трудные минуты; мало ли что еще лучше пишется и выводится после задним числом, когда факт уже совершился, гром грянул и, что называется попросту, «из боку уже не вынешь»; когда всякий прапорщик становится опытнее и умнее фельдмаршала. Увы! История ломит своим неотразимым путем; в ней есть что-то неоспоримо роковое; даже, как выразился кто-то, своя ирония. В ее скрижалях никак ничего не подчистишь, подобно тому, как подчищаются бумаги в разных канцеляриях.
Так и тут: роковые волны накатились на вас. Слабость ли и нерешительность властей, или уж такие миазмы, носившиеся в воздухе и парализовавшие обычный ход дел, — что бы там ни было, только разрубить узел Александра Македонского в тогдашней Варшаве никого не нашлось. Узлу предоставили развязываться медленно, мало-помалу, как он захочет сам. Нашло на всех какое-то затмение; отнято понимание самых простых вещей. Кажется, Заболоцкий достаточно ясно показал описанным выше «фокусом Пинетти», что такое эти якобы опасные уличные массы; а все-таки их продолжали как бы бояться. Вообще, боялись неизвестно чего, какого-то сочиненного призрака. Таким образом, энергические голоса раздались в пространстве напрасно. Военное положение убрано под сукно; бараки для войск, начавшие было строиться на разных площадях, сняты; Народный сенат купеческой ресурсы оставлен заниматься своими делами.
Конечно, никто не явился помогать слабости и испугу, какими ознаменовала себя в то время власть. Напротив, каждый поляк только и думал, как бы побольше выиграть из такого неожиданного и невероятного оборота вещей. Все белые и не белые точно стакнулись между собой — успокаивать правительство фразами, а под шумок вести патриотические подкопы. Куда правительство ни обращалось, везде встречало оппозицию, если не явную, то тайную; совершенное отсутствие готовности идти с ним об руку, как это весьма недавно делали многие из белых, почти все делегаты, от которых мы прежде всего могли ожидать успокоительных мер, кому для этого и были вручены бразды правления.
Делегаты выпустили после погребения пяти жертв такое воззвание:
«Вчера совершилось погребение жертв, павших в Середу. Вчера народ доказал, что понимает значение у обязанностей в отношении к отечеству. Все без изъятия, соединенные одним и тем же чувством, мы прощались с и погибшими. Братья! Пусть это чувство обязанности правит о нами и впредь во всякую минуту!»
Кажется, ничего особенного не написано, но в то напряженное время, когда у каждого поляка были совсем и особые «уши слышати», в этих строках было сказано очень ё довольно. Слова: соединенные одним и тем же чувством стали типической фразой многих подобных публикаций. Чтобы не отстать от ресурсы, Земледельческое общество выпустило в свет такой же одобрительный плакат, относившийся собственно к учащейся молодежи:
«Именем всех членов Земледельческого общества, комитет оного благодарит вас, благородное юношество tq академии и школ, за оказанную вами помощь к сохранению порядка в минуту столь печального и вместе торжественного обряда погребения жертв, павших 27 февраля, между коими было также несколько членов Земледельческого общества[21].
Примерным поведением своим вы дали доказательство того, что обладаете всеми качествами, кои в будущем сделают из вас достойных и полезных сынов отечества, которое мы вместе с вами всем сердцем любим и которому служить есть священная обязанность каждого».
Затем первым делом Делегации было учредить особый «Комитет для поставления памятника павшим 27 февраля, также и для оказания помощи оставшимся после них семействам, равно и вспомоществование раненным 25 и 27 февраля». Кратко называли его: «Памятнико-вспомогательным комитетом»2. Он заседал в той же купеческой ресурсе, где и Делегация. Сверх того там же заседала «Дирекция блюстителей безопасности и общественного спокойствия» под председательством купца Осипа Квятковского.
Одного такого факта, как учреждение Комитета для постановления памятника жертвам, о которых надо было поскорее забыть, достаточно, чтобы показать, по какой дороге пошла Делегация. Несколько недель крядукомитет печатал свои воззвания и отчеты во всех газетах Варшавы и собирал приношения. Допустившее такие чудеса правительство все смотрело и как бы ждало поворота дел в другую сторону.
Но делегаты шли дальше. В числе вопросов, требовавших немедленного разрешения, стоял прежде всего вопрос еврейский. Мы видели выше, что еще в 1859 году была почувствована польским обществом Варшавы необходимость сблизиться с евреями. Читатели помнят историю Кенига[22]. Но тогда дело кончилось ничем. Евреи могли еще оставаться для поляков «народом в народе» и даже, пожалуй, ласкаться к правительству и считать свои еврейские интересы чем-то другим от интересов края. Теперь настали иные минуты. Особенно нельзя было шутить с евреями, которых в одной Варшаве, на двести тысяч населения, почти половина и которые поставили христианскую половину (во всех городах Польши) в такую от себя зависимость, что, когда они запирают в субботний шабаш свои лавки, христианам это весьма чувствительно. А исчезни они совсем, христиане просто бы растерялись и не знали, что делать. Теперь необходимо было знать, куда именно тянет еврей и его капиталы? Симпатизирует он или нет польскому движению? Словом: як бида, то до жида, как говорит пословица.
Никто, конечно, не сомневался, что польский еврей, особенно образованный, — в душе поляк, а не русский, что он не променяет Польши ни на какую страну в мире; что он, так же как и поляк, считает москаля варваром и притеснителем. Но тем не менее было что-то такое, разъединявшее тех и
других; лежал постоянно между теми и другими какой-тонепереступаемый порог. Еврей-поляк все-таки назывался уполяков проклятым именем жида и никогда не играл междунастоящими поляками роли поляка, как бывают поляки вообще, русое славянское племя, с русым молодецким усом, которого жиду не отростить, как он ни бейся. Мало того,что жиды с жидовскими фамилиями не шли в гармонию со поляками: народ помнил даже фамилии жидов, перешедших в католичество еще при Якубе Франке[23] — фамилии,по звуку совершенно польские. Всякий мальчик, всякая девочка пересчитают вам эти фамилии по пальцам. Даже когда речь зайдет о Воловском или Маевском, иной поляк Равно их нельзя было выбирать в судьи Коммерческого трибунала и в некоторые другие должности.
Это было указано прежде всего, и по инициативе делегата Шленкера, состоявшего главой Варшавских купцов, Варшавское купеческое общество приняло купцов-евреев в свое лоно, и один банкир еврейского происхождения сделан их старшиной.
Когда таким образом решили вопрос о евреях, вопрос мехесов решался сам собой. Один из мехесов, человек уважаемый всем городом, был назначен председателем дирекции кредитного общества Варшавской губернии.
Правительство утвердило и то и другое назначение. А евреи, в благодарность за внимание к ним польского общества, выдали вскоре циркуляр евреев города Варшавы к евреям всего края, исполненный дружеских чувств к полякам и приглашавший всех евреев Польши помогать, чем и как случится, христианам-католикам. Все несчастья при этом сваливались, разумеется, на правительство. Одно высшее лицо, весьма близкое к наместнику, названо в этом циркуляре сатанинским врагом — Szatanskim wrogiem[24].
Более ничего неизвестно о занятиях делегатов между 1 и 6 марта н. ст. Мы слышали, что все свои протоколы за это время они отправляли в Познань, к Владиславу Неголев-скому, и однажды, вместе с протоколом, отослали какую-то бумагу, полученную от наместника. Так как Горчаков любил все свои бумаги переделывать по нескольку раз, он потребовал и эту, для пересмотра и переделки. Отвечали, что она «затеряна»; а чего затеряна: она мчалась к Неголевскому!
6 марта н. ст. заседания делегатов перенесены, по распоряжению наместника, в Ратушу, и к ним приставлен наблюдатель, генерал Паулуччи, в звании председателя. Помощником ему назначен генерал бывших польских войск Левинский. Что до числа членов, делегатам предоставлено выбрать хоть еще столько же. Предел службы их в Ратуше обусловливался временем получения ответа на поданный адрес.
Сущность дела, по крайней мере на первых порах, вследствие оставления всего прочего на прежних местах, нисколько не изменилась. Делегаты, окончив заседание в Ратуше с генералом, отправлялись в ресурсу и там имели новое заседание, где досказывалось то, что было скрыто в Ратуше, писался новый протокол и летел по железной к Неголевскому. А те протоколы, которые составлялись в Ратуше, были секретно литографируемы в значительном числе экземпляров и разлетались по городу в виде как бы отчетов, подаваемых Делегацией всему обществу и народу о том, что такое она делает в Ратуше, как хлопочет изо всех сил, отстаивая то или другое в отечественных интересах. При этом факты нередко сильно искажались, так что присутствовавший на заседании генерал не узнавал иной раз этого заседания в прочитанном им печатном протоколе.
На это печатание правительство смотрело сквозь пальцы, как и на многое другое, как и на все, что делалось кругом поляками. Делегату Байеру с несколькими другими фотографами дозволялось распространять в публике тысячи, десятки тысяч карточек пяти жертв в разных форматах. Говорят, что учебные заведения края выписывали эти карточки из Варшавы по числу учащих и учащихся, с уступкой против варшавской цены нескольких процентов: именно по 30 коп. вместо 50. В это-то время, как уверяют весьма многие, закладывался фундамент одного четырехэтажного дома на Краковском предместье...
Одновременно с фотографиями были распространяемы, с ведома делегатов, особенные медали с изображением на одной стороне Богоматери, а на другой — сломанного креста, вокруг которого была надпись: Спаси Господи (Ratuj Oicze!) и стояли цифры 25 и 27.
Те же цифры писались и вырезывались ножом на деревянных скамьях Саксонского, Красинского и Ботанических садов, даже на иных деревьях, стоявших на видных местах. Нет сомнения, что кое-где сохранились они и до сих пор.
Внутри края, по дорогам, воздвигались большие деревянные кресты, подобные тем, какие вообще рассеяны по Польше и Малороссии, и на них выставлялись те же знаменательные цифры 25 и 27, иной раз сопровождаемые объясняющими дело надписями. Так стояли они по крайней мере до 1866 года, а местами, верно, стоят и до ныне.
Легко понять, что все это сильно действовало на воображение массы, подымало дух народа, как тогда выражались руководители движения; подготовляло тот воздух, который потребен настоящему заговору.
Во многих городах Царства Польского образовались самовольно провинциальные делегации, наподобие Варшавской, с той же обстановкой народной стражи и сборщиков пожертвований; но так как это не было утверждено правительством и даже местами преследовалось, то провинциальные делегации не имели большой силы, и стража их вовсе не пошла в ход. Что же до варшавской городской стражи, — она ходила по улицам как законный правительственный патруль, производила аресты, вмешивалась в порядок на базарах и где случится. Само собой разумеется, что при этом происходили весьма комические сцены...
Правительство, допустив эти патрули, хотело, по-видимому, дать какую-нибудь работу горячим головам, занять детей игрушками на то время, покамест вопрос решится так или иначе, — и тогда снова усадить за школьные лавки. Узел и тут развязывался медленно. Между тем ребята, бродя по улицам и денно и нощно целый месяц или около того, конечно, приобрели заговору кое-какие сподручные материалы. Авейде выражается об этом так: «Манифеста-торы, усмирявшие манифестаторов, дети, сделавшиеся преждевременно совершеннолетними, сближались с народом, становились оракулами толпы и командовали ею не по приказу тех, от кого получили власть, а по приказу особых революционных вождей».
О самой Делегации, постоянно внушавшей правительству, что только одними мягкими мерами можно дойти до лучшего и прочнейшего разрешения вопроса, Авейде говорит так: «Несмотря на достойный уважения характер ее членов, на их рассудительность и житейскую опытность,
Делегация, в отношении сердца, не различалась ничем от | самых юных манифестаторов. Она, как и все мы, терялась у в облаках неопределенных чувств; как и все, прельщалась этим приливом религиозно-патриотических восторгов; не только боялась успокаивать взволнованные умы, не только не заботилась об этом и за это не принималась; напротив того, продолжение волнения ей, очевидно, нравилось, и она его поддерживала... вполне одобряла хаотические собрания разного рода политиков в купеческой ресурсе; являлась в | эти собрания с рапортами, кокетничала с народом... А ведь было ясно как день, что клуб представлял в то время при-§ станище и центр агитации, мастерскую будущих манифе стаций и заговоров».
«Я не допускаю, — говорит он далее, — чтоб мысль о заговоре могла родиться в умах консервативных членов Делегации. Они действовали в отношении правительства с добрыми намерениями, но ничуть не хуже, если только не лучше, хорошо устроенного и сознательно идущего к своей цели заговора»1.
Разрешенная правительством октава2 по убитым, конечно, приобрела новых ратников революционному движению. Это была тоже манифестация, точнее: несколько манифестаций вдруг. По разным костелам служились торжественные панихиды. У святого Креста был исполнен новый «Requiem», под управлением А. Контского. Дамы высшего круга собирали квесту. Начала княгиня Любо-мирская, урожденная графиня Замойская. Собрано кроме денег много разных ценных вещей: серег, колец, браслетов, брошек... Одушевление доходило до последней степени. Женщины плакали навзрыд.
У реформатов, при такой же торжественной обстановке панихиды, управлял хорами оперный композитор Монюшко. В числе певцов находился первый тенор Варшавской оперы Добрский, который спел под конец особый патриотический гимн.
Правительство знало все подробности этих манифе- стаций, имело в руках списки всех гимнов и речей. Оно, как уже было замечено, решилось идти до конца мягкой, терпеливой дорогой всевозможных уступок: оно нарядило Комиссию для исследования дела о выстрелах.11 марта н. ст. комиссия эта, состоявшая из варшавского коменданта генерал-майора Мельникова, председателя уголовного суда Вечорковского и юрисконсульта комиссии финансов, «защитника» 9-го и 10-го департаментов правительствующего сената, Коисевича, под председательством командира 2-го пехотного корпуса, генерала от инфантерии Липранди, открыла свои заседания в наместниковском дворце.
Подобные комиссии служат полным отголоском того, что думают о разбираемом происшествии высшие власти. Так и настоящая комиссия взглянула на дело глазами князя Горчакова и кое-кого из вторивших ему лиц в Замке, — лиц крупного чина, и трудно сказать, что было бы с несчастным генералом Заболоцким, если б следователи обратились в судей. Заметим читателям, что двое из членов были к тому же поляки.
Комиссия видела перед собой только букву происшествия: что Заболоцкий «не имел никакого приказания вывести роту», в чем он и не запирался; напротив, выразился в рапорте командиру 2-го корпуса, от 26 февраля ст. ст. 1861 года, за № 18, с прямотой и смелостью солдата так: «Чтоб взять 7-ю роту Низовского пехотного полка из манежа примасовского дома, я не имел ничьего приказания». Комиссия видела эту букву происшествия, но не видела его сокровенного смысла. О снисхождении к человеку, растерявшемуся в те роковые минуты, точно так же как растерялись все, раненому, а потому взволнованному, главное же, уверенному, что он действует правильно, не могло быть и помину. Для исследователей не существовал общеевропейский закон, говорящий, что бывают заблуждения, которые способны изменить все, представить событие в обратном виде. Довольно, что наместник и Варшава были убеждены, что Заболоцкий виноват: стало быть, он и был виноват. За-5 чем тут рассуждать и призывать на помощь мудреные и таинственные процессы человеческой души!
Из такого предвзятого взгляда на предмет вытекли и й соответственные приемы в исследовании. Комиссия не о доверяла самым простым объяснениям генерала и прикосновенных к делу лиц. Когда, например, Заболоцкий и g старшие адъютанты главного дежурства 1 -й армии, подпол-И ковник Гришин и капитан Роткирх, заметили в один голос, § что «около почты подъезжал к роте какой-то кубанский о казак, который сказал то-то и то-то»: sancta simplicitas, § храбрый казачина Заваров, «из перерусских русский», s приглашенный комиссией в свидетели, возразил (будучи, сам не зная как, проникнут тем же модным и общим в тоcq время преследованием Заболоцкого), что «никакого казака* генерал не мог встретить у почты, потому что все казаки « были у Бернардинского костела и на Замковой площади, ав другие пункты он, Заваров, казаков не посылал». Это показалось комиссии до такой степени важным, что она предложила Заварову выстроить на Замковой площади всех казаков, а Заболоцкого, старого седого генерал-лейтенанта, просила пройтись по их рядам и отыскать казака, которого он видел у почты. Генерал прошелся и, на беду свою, не отыскал казака! 'Заваров торжествовал, не видя вместе со всеми другими, какой страшный соблазн производит в городе эта сцена в ущерб нашему делу и успокоению края.
В числе странных приемов, допущенных комиссией, было, между прочим, совершенно невероятное «свидетель-ствование Ветеринарным факультетом казацких лошадей, раненных в свалке 27 февраля чем-то острым, вроде ножа». Составлены акты на нескольких листах, где величина раны (через две недели после происшествия!) описывается не только в дюймах, но даже в линиях. Описание раны одного коня занимает половину листа.
Таким усердием к делу пылали члены Комиссии с месяц; потом охладели. Заседания их из наместниковского дворца перенеслись на квартиру председателя и приняли небрежный, халатный характер. Может статься, было почувствовано и то, что к делу подошли не с той стороны...[25]
14 (26) мая, за четыре дня до смерти князя Горчакова, когда он уже нисколько не управлял Варшавой, комиссия, неизвестно по чьему приказанию, закрыта, и все велено предать забвению. Однако исписано 329 листов.
Между тем как узел развязывался таким образом, меж тем как «мастерская манифестаций» хаотически рассуждала о своих польских делах, причем Новаковский с приятелями постоянно вызывался взять Цитадель и Замок, лишь бы только ему не мешали; меж тем как народные констебли пресерьезно маршировали по улицам, воображая, что несут важную службу отечеству, и делалось еще много странного, невероятного в разных пунктах Варшавы: в это время Замок придумывал выход из такого положения вещей, ожидая вместе с тем и поворота кое-кого из консерваторов на прежнюю дорогу; ожидая и от Делегации, что она, пококетничав с ребятами и заняв их какими-нибудь пустяками, обратится к правительству и подаст ему искренно и честно руку помощи. Но не тут-то было. Никто не шел. Напротив, казалось, что все краснеет с каждым часом больше и больше; пламень разливается шире и шире. Надо было забежать вперед и преградить ему дорогу; надо было образовать как можно скорее консервативную среду из поляков же; отыскать, во что бы то ни стало, лицо, около которого, по весу и влиянию его в обществе, собралась бы масса людей, способная направить ход всей машины, пожалуй, хоть и по-польски, но только не радикально во вред русским правительственным интересам. Но среди того волнения, в какое было приведено все в крае и в Варшаве, средиволнения, которое поддерживалось самим правительством, когда самые спокойные и умеренные имели положительное право сбиться с толку, трудно, очень трудно было найти поляка, который бы отважился надеть на себя русский мундир и принять град стрел. Никто из влиятельных поляков, сколько-нибудь дороживших своим общественным положением, не подумал бы идти в такую службу, садиться на такое шаткое, опасное кресло. Даже и старые здания расшатывались и грозили падением. Главный директор комиссии финансов (по-нашему—министр) Ленский подал в отставку. Директор комиссии юстиции Воловский тоже собирался в отставку, а потом и подал... Было что-то уже вроде заговора. Взять русского, он бы, казалось, не сладил. О русском не было тогда и речи. Внимание правительства сосредоточилось на одном польском аристократе из самых крупных, поставленном разными обстоятельствами отдельно от всех и уже довольно давно искавшем в русских. Это был маркиз Александр Велепольский.
Этому лицу, до сих пор не совсем выясненному событиями, о коем судят вкривь и вкось и как придется, выпала на долю видная и серьезная роль в польском восстании; потому мы считаем нелишним обрисовать его читателю со всех сторон, какие только нам известны, коснувшись несколько и его родословной.
В половине XVI столетия был полоцким, а позже краковским епископом некто Петр Мышковский, князь Север-ский, известный по своему высокому уму и любви к наукам и искусствам, который оставил племянникам, Сигизмундуи Петру Мышковским, огромное наследство, заключавшееся в капиталах на сумму, тогда весьма большую, 8 миллионов злотых[26] и в имениях: Хробеж, Пинчов, Ксенж и Миров — в Краковском воеводстве; Орышов и Шиманов — в Мазо-вецком; Вепрж — в Силезии — и еще кое-каких мелких деревнях в разных пунктах Польши.
Через пять лет по смерти дяди (1596) Сигизмунд Мышковский получил от папы Климента VIII марграфское достоинство, а князь Мантуанский, Викентий Гонзага, передал ему свой герб и титул.
Новый маркграф, иначе маркиз, основал совокупно С братом своим Петром в 1601 году одну из шести польских ординаций, известную под именем «ординации Мышковских»[27].
В конце XVII века один из Мышковских оставил дочь (которая вышла замуж за некоего Иордана) и внучку по сыну, которого пережил. Эта внучка была выдана за Веле-польского.
Иордан и Велепольский затеяли процесс из-за Мыш-ковской ординации. После многих схваток в судах и в поле (тогда уже входили в моду так называемые наезды, вроде того, что описан Мицкевичем в поэме «Пан Тадеуш») Велепольский, чуть ли не пращур нашего, одержал верх: Мышковская ординация с титулом маркиза перешла в эту фамилию.
Во дни Станислава-Августа маркиз Иосиф Велепольский, женатый на сестре великого маршала Белинского, выхлопотал себе при помощи последнего позволение у австрийского правительства продать часть маркграфства. Король Саксонский, герцог Варшавский Фридрих-Август, позже подтвердил это. Таким образом ординация Мышковских распалась на две половины: одну из них, оцененную в 20 миллионов злотых, приобрел некто Иоанн Ольрих, меценас Варшавского суда, за 8 миллионов злотых, из коих 6 пошло на уплату долгов, а 2 назначено в приданое маркграфини Христины, единственной дочери вышеупомянутого Иосифа Велепольского, вышедшей замуж за х некоего Бонтани.
Из оставшейся части, ценимой в 12 миллион злотых, образована новая ординация на Мышкове, которая досталась в наследство двоюродному брату Иосифа Велепольского, также Иосифу1.
Это был отец маркиза Александра. Родители не щадили ничего, чтобы дать сыну, един-и ственному в роду, сколь возможно полнейшее классическое | образование. Его учили всему: разным языкам, древним и о новым; истории, географии, в самом обширном смысле и, g как уверяют иные, даже юридическим наукам, якобы с тем, чтобы он, достигнув зрелого возраста, сумел восстановить свой Мышковский майорат в том виде, как он был устроен знаменитым предком его, Сигизмундом Мышковским, великим коронным маршалом короля Сигизмунда III.
Об этом цельном майорате стал действительно очень Рано слышать молодой маркиз. Очень рано снилась ему возможность сделаться обладателем всех тех земель, где пышно маркграфствовали его предки. Громкие имена этих предков, как по мужескому, так и по женскому колену, ро mieczu i ро kadzieli2, стали тоже ему очень рано знакомы, пуще «Отче наш» и «Верую», особенно имя Петра на Мирове Мышков-ского, который гремел по всей Польше еще в XVI веке, в счастливые дни Сигизмунда-Августа и Стефана Ватория, как ученый и высоких талантов муж, чья слава достигла и до чужих краев, о ком упоминает в своих бессмертных песнях сам князь польских певцов Кохановский.
Затвердил он не менее того, что местечко Пинчов, где жили Велепольские, называлось, еще при Олесницких Польскими Афинами3. Все это он затвердил и воображал, что в Польше нет других таких магнатов, как они и их род. Такие понятия, пышная, истинно аристократическая обстановка жизни, эти княжеские приемы, звонки, швейцары, доклады, гербы, куда ни сунься; это мелкое шляхетство, а иногда и не очень мелкое, падавшее до ног на огромном пространстве вокруг; баловство и нежность родителей, не чаявших, что называется, в сыне и души, родителей гордых и важных: все это имело сильное влияние на молодого Велепольского. Он вырос надменным, холодным аристократом с ухватками феодальных времен. Его высокомерие не знало границ. Он только и думал о том, как бы выставиться ярче, грандиознее, забрать в свои руки все, решительно все, везде и во всем первенствовать. По образованию, которое было окончено в Берлинском университете, ему действительно не представлялось соперников в гуляющей, кутящей с юных лет аристократии Польши. Но по значению, по богатству был соперник, и не один. Прежде всего стояли поперек горла Замойские, с их необъятными имениями. Один Замойский, как уже известно читателям, был владелец ординации, самой древней в Польше, ординации, не знавшей потрясений и захватывавшей чуть не целый уезд. Было чему позавидовать! Предок этого Замойского даже пустил в ход самое слово «ординация», начав им свое «завещание» относительно земель, полученных их родом от короля Владислава Локетка.
Бог ведает, с каких пор столкнулись между собой эти два туза Польши, Замойские и Велепольские, и образовалось две партии, питавшие друг к другу родовое, наследственное нерасположение. Мы употребляем самое мягкое слово. А что собственно кипело и клокотало в груди тех и других, при их взаимных встречах, этого не выскажешь никаким словом. Это становится понятно без всяких слов только тогда, когда немного поживешь в Польше и вглядишься в быт поляков, в эти соприкосновения партий.
Конечно, значительные средства играют важную роль в жизни. Ставши как следует на ноги, маркиз Александр Велепольский бросился восстановлять свой разрушенный разными историческими обстоятельствами майорат; бросился ретиво, горячо. Сил было очень много — самых свежих, необыкновенных сил. Надо было куда-нибудь их девать, тратить; а другой деятельности не представлялось.
Права свои на целость майората маркиз основывал на том, что продажа половины была совершена незаконно, при помощи кривых путей и интриг.
Другая сторона, владевшая отошедшей частью ординации Мышковских, утверждала, что продажа совершилась правильно: ибо в то время действовал в стране кодекс Наполеона, не допускающий ординаций или майоратов.
Марк Александр проиграл первый процесс в уездном городе Кельцах. Это было в двадцатых годах текущего столетия. Но так как маркиз принадлежал к личностям, которые не смущаются от встречаемых препятствий, напротив, приобретают новую энергию и силу, подобно тому, как ядро, катившееся тихо, ударясь о камень, подпрыгивает и опять летит, и ревет, и разрушает все по дороге: маркиз перенес процесс в Варшавский кассационный суд.
Странное дело: уже в это время образовалось в массе какое-то раздражение против маркиза, кажется, ничего особенного не сделавшего никому, даже мало известного. Но существуют люди, которых не любят с пелен; так точно, как существуют другие, которых все любят, так вот, ни с того ни с сего, а любят. Маркиза не любили. И он не только не думало том, как бы исправить это, установить лучшие отношения к обществу, — он, что ни дальше, облекался пущей броней необщительности и презрения ко всему окружающему, пуще морозил взглядом и приемами всех, кто хотя мало приближался к этим арктическим странам, где, кроме вьюг и вековечных льдов, никогда ничего не видали.
Уже его называли сутягой и крючком, и где же? — в земле сутяг, где всякая муха знает-перезнает, каким образом заводится тяжба и что такое за чин реент; где всякий, разговаривая с вами, так и смотрит, чтоб вы его как-нибудь не спроцессовали. Не два-три процесса, даже и не двадцать и не тридцать, веденные маркизом с разными лицами, а что-то другое не прощали ему его соотечественники, и это р[28]другое лежало для него непереступаемым порогом во всю »его жизнь, куда бы он ни шел, что бы ни предпринимал и как бы чист пред всеми, по-видимому, ни был... А нас это ндругое избавило от многих бед.Зала Варшавского кассационного суда в последнее, заключительное заседание, когда дело тяжущихся сторон должно было решиться так или иначе, оделась (по свидетельству бывших там) каким-то гробовым сумраком; все притихли как в могиле, лишь только стал говорить маркиз, и показалось, что он выиграет. Ни звука, ни взгляда сочувствия! Напротив, когда повел речь его противник, приходившийся ему каким-то родственником, старик довольно преклонных лет, все оживились. Каждое обыкновенное слово производило выгодное для говорившего впечатление. Под конец старик, может быть, просто от слабости нервов, заплакал: это обстоятельство было его победой. Судьи и публика были потрясены неимоверно. Велепольский опять проиграл и хотел было перенести дело в Сенат, но что-то воспрепятствовало: кажется, неспокойное состояние края, минута, в которую более или менее было почувствовано всеми и каждым, что теперь надо отложить частные ссоры и процессы и начать процесс общий, крупный, такого рода, где все поляки должны представить одну тяжущуюся единицу, а правительство — другую. Маркиз Александр никогда не был прочь от таких процессов.
Грянул 1830 год. Когда альфа аристократического круга Польши, граф Андрей Замойский, был отправлен революционным правительством с известным уже читателю дипломатическим поручением в Вену[29], — омега того же кружка, противоположный полюс, маркиз Александр Велепольский поехал с таким же поручением в Лондон. Это случилось несколько поздно. Поручение не имело успеха по той простой причине, что мы — взяли Варшаву[30].
He столько неосторожный, как его соперник, явившийся | сейчас же после революции, как ни в чем не бывало, в вар-| шавских салонах, — Велепольский перебрался из Лондона сперва в Дрезден, а потом в свое Радомское имение, где в 3 тишине предался наукам. Говорили даже, будто бы он употребил все меры, чтоб уничтожить следы ноты, поданной им § Лондонскому кабинету. В самом деле, эта нота стала теперь а очень редким экземпляром[31].
Тяжелая пышность приемов, совершенно городские порядки сельского палаца Велепольских и сорокаградусен ный мороз, окружавший особу хозяина, не слишком рас-g полагали соседей к посещениям. В палаце было очень тихо, с Работать никто не мешал.
В числе избранников, без страха переступавших высокие пороги маркиза, был один его сосед, Константин Свидзинский, человек редкого ума и образования, посвятивший всю свою жизнь на собирание отечественных древностей всякого рода. Велепольский называл его даже другом. Насколько это было искренно, бог знает. По крайней мере, немногие слыхали от Велепольского и так произносимое имя друга, как оно произносилось для Свидзинского.
На берегу Ниды, в виду бывших Польских Афин, друзья прислушивались со стесненным сердцем, как военная диктатура ломала кости недавним либеральным учреждениям края. Факт падения республики, располагавшей превосходной стотысячной армией и большими капиталами, владевшей всеми крепостями, был очень ярок и не мог не говорить умным людям, хотя и горячим, но белой, консервативной закваски, не мог не говорить им самым красноречивым образом о тщете всех будущих вооруженных сопротивлений. Если проигран такой бой, такой момент, какого уже не будет, — что же все другие, с мизерными армиями из косарей, сшитыми на живую нитку? Спокойное благоразумие требовало иных приемов от польского патриота, ведение р иного заговора, где всякая мысль о столкновении в ратном в поле должна быть отвергнута как утопическая, безумная. а Что такое выработалось из бесед друзей на берегу Ниды н и выработалось ли что, этого мы не знаем. Все, что может * быть видно глазам историка сквозь туман минувшего, это усиленное собирание друзьями всего замечательного по части отечественных древностей, что могло влиять на воспитание народа и поддержку его духа в грядущем. Больше ничего нельзя было тогда делать и замышлять. Грозная фигура, в Георгиевской звезде, шагала и по тихим берегам Ниды, заглядывая во все ущелья...
Собранное друзьями и их отцами они рассчитывали сложить в каком-нибудь безопасном пункте, куда бы ученые всей Польши могли впоследствии съезжаться для разных работ и бесед.
Бог весть какие разветвления принимала иногда эта мысль о «безопасном пункте для съездов и бесед ученых со всей Польши» — в головах друзей, разгоряченных подчас струей, как жир густой, и в чьих ушах еще рокотали трубы легионов...
Свидзинский, как «хозяин дела», ибо на его долю выпал лучший и богатейший сбор древностей, полагал основать такой приют наук в Кракове, тогда еще вольном городе[32]. Галицийское восстание 1846 года перевернуло планы друзей. Да и вообще пятнадцать лет, прожитых после революции, влияли более или менее на ход мыслей обоих отшельников. Детские приемы восстания, диктаторская комедия, разыгранная Тисовским в Кракове, резня Шели, а с другой стороны неослабно идущий к своей цели фельдмаршал и победоносное, без всякой битвы, вступление наших войск в древнюю столицу Ягеллонов, когда австрийцы куда-то попрятались: все это вместе произвело род революции в душе маркиза, а может быть и его друга Свидзинского. Маркиз стал в ряды русских и написал известную брошюру: Lettre d'un gentilhomme polonais au prince de Metternich, в которой5 расстается с австрийским правительством навсегда. Мысль «устроить пункт, где бы собирались ученые », переделывается у друзей в «восстановление маркграфства Велепольских,в виде центра Старопольщизны, где и соединить собранныесокровища». Таким образом опять показался на сцене забытый было и задвинутый разными событиями цельный майорат.
В 1848 и 1849 годах, маркиз Александр — в русском о военном стане. Он что-то советует графу Ридигиру... а в 1853 году, при открытии военных действий на Дунае, отдает старшего сына Сигизмунда в Смоленский уланский полк, правда, переполненный поляками[33], но все-таки отдает. эт Родня Велепольского, следуя примеру патрона, сделала то же: несколько Потоцких и Островских очутилось в разных ь, высоких канцеляриях Варшавы.
Шумные годы, 1854-й и 1855-й, пронеслись для Польши особенных результатов. Между поляками и русскими (как уже не раз было замечено) выработались в это время довольно приличные отношения, род слития, какое только возможно. Роковая необходимость зависимости, необходимость принимать молча то, что дают, что выхлопатывается с помощью разных сил и ловкости, — чувствовалась как никогда каждым благоразумным поляком; и таких благоразумных поляков было тогда как-то более всего. Маркиз Александр еще придвинулся к России. Его голову, как и многие другие умеренные головы в Польше, занимал вопрос: каким образом, примирясь с этим слитием двух как бы не сливаемых элементов, повести дела так, чтобы в конечном, хотя бы и довольно отдаленном, результате все-таки спасти родную землю. Может статься, именно тут возникла у иных белых поляков мысль о Славянской федерации под управлением России, где последней на первых порах предоставлялась главная роль, роль полного хозяина; а потом разными искусными интригами хозяин спустился бы на степень гостя, как это бывает иногда на общих съездах поляков с русскими, обедах, пирушках и тому подобном[34], — и Россия очутилась бы только стражем обширных границ нового политического тела. Ей поручили бы черную, штыковую работу; а белая работа, направление нравственных сил федерации, науки, искусства, — все высшее лежало бы на ответственности самой образованной изо всех славянских земель, к тому же прошедшей через горнило бедствий — Польши. В конце концов виделось всеобщее ополчение. Польша была бы спасена.
Такая мысль в нескольких белых той эпохи была, однако, не совсем оригинальной мыслью. Она'была отражением известной стороны учения Демократического общества.
Еще в тридцатых годах демократы, между прочим, учили: «Как некогда призванием славян было защищать христианскую цивилизацию от всеунижающего прилива азиатского варварства, так и теперь те же самые славяне призваны: с одной стороны, привить приобретенную цивилизацию Запада, облагороженную силой и качествами их духа, к тому же варварскому Востоку, платя ему, таким образом, самым большим добром за самое большое зло; с другой стороны, славяне призваны возродить и оживить сказанными качествами своего духа старую, гниющую, обомлевшую и доведенную до крайней слабости вековыми своими трудами Западную Европу. Одним словом: славянскому племени суждено иметь историческую инициативу и руководить судьбами света в будущей жизни человечества. Натуральной, исторической главой этого нового, спасительного мира, по духу прошедшей, настоящей и будущей, своей миссии, есть Польша»[35].
Насколько Велепольский усвоил себе такие взгляды и усвоил ли, — это неизвестно. Известно только, что нечто подобное заключалось, между прочим, в принципах партии, к которой он принадлежал.
В конце 1855 года умер Свидзинский, оставя своему другу по духовному завещанию все благоприобретенное имущество: капиталы, книги, древности и даже самую ту деревню, где хранилась библиотека, с предоставлением ему права поместить все это для общего пользования публики, где заблагорассудит[36].
Велепольский, по разным соображениям, держал библиотеку Свидзинского и все к ней принадлежащее покамест в имении. Нерасположение к нему общества сейчас нашло возможным обвинить маркиза в нарушении духовного завещания, которого близко никто не видал. Кричали, что Свидзинский передал библиотеку Велепольскому с тем, чтобы она непременно была помещена в Варшаве. На беду, явились еще, как бы с того света, из эмиграции (в силу амнистии 1856 года) всеми забытые два брата Свидзинского и предъявили право на Сульгостов. Они опирались на так называемую в юридическом мире субституцию духовного завещания, на выражение «и потомкам его», которое по силе одной статьи Наполеонова кодекса лишало, в глазах крючков, духовное завещание всего его значения. Эти крючки, при помощи раздражения общества против маркиза, раздражения, которое росло с каждым часом, — повели процесс в Радоме так искусно, что маркиз проиграл, но, перенеся его тотчас в Варшаву, без всякого труда выиграл, так как дело было очень просто и чисто. Мы нарочно привели текст 3-го параграфа завещания в самом точном переводе, дабы читатель мог убедиться, как иногда бывают праздны и лицеприятны крики массы.
Выигрыш процесса породил новые обвинения против маркиза, дошедшие позже до того, что русские власти, желавшие Велепольскому успеха между поляками, чисто в русских правительственных интересах, присоветовали ему расстаться с библиотекой Свидзинского, передав ее какому-нибудь надежному по средствам магнату. Велепольский передал все графу Красинскому, в доме которого, в Варшаве, и помещаются теперь все редкости, собранные Свидзинским. Но и тут нашлись люди, говорившие, что маркиз лучшую часть все-таки оттягал у публики, оставя в своем имении, Пинчове...
Мы подошли таким образом к эпохе, с которой начали главу.
Велепольский стоял отдельно. Говорят, когда Земледельческое общество баллотировало его в члены, — он был будто забаллотирован; так говорят: нам не случилось проверить этого факта. Быть может, он при точном исследовании, окажется тем же, что и крики толпы по поводу процесса маркиза с братьями Свидзинскими. Но имеют несомненную, историческую силу и такие крики и говор. Они иной раз историчнее самой истории. И доныне Велепольский рисуется в воображении поляков и русских вовсе не тем, каким вывели бы его разные документы и бумаги; он рисуется, каким его нарисовала роковая кисть общественного мнения, вследствие таких обстоятельств и условий, которые не находятся в документах. Таким он выступил и действовал. Таким он нам нужен.
В деле подачи адреса он опять умел стать отдельно, да еще как отдельно!
Когда в минуту неслыханной сумятицы и замешательства, среди которых не то что князя Горчакова, но и многих весьма характерных и неслабых русских людей — просто-» напросто всю Россию — обошел какой-то леший (ужасный, исторический леший, который давно странствует по свету и о накуролесил на свой пай немало), когда в это непостижимое время пришла кому-то из высших правительственных лиц g мысль поручить приведение хаоса в порядок польскому 8 влиятельному магнату, — маркиз Велепольский, сам собой, с почти без всяких указаний бросился в глаза, остановил на о себе внимание наместника и лиц, к нему близких. Говорили, пожалуй, будто бы на него указала князю какая-то с дама, соседка маркиза по имению. Запишем и этот анек-м дот в pendant ко всему остальному, что делалось тогда не по-мужски, а по-дамски...
Всем показалось, что ничего лучше, спасительнее и и быть не может, как сделать соправителем наместнику этого , . гордого магната, забалотированного, нелюбимого своими соотечественниками, стало быть, естественно желающего отмстить и уже, конечно, неспособного никоим образом допустить торжество Замойского с его Земледельческим обществом. Припомнили движение маркиза к русскому правительству в 1849 и 1853 годах. Юридическое образование его, иначе сказать, знание гражданской части управления, не подлежало никакому сомнению. Анекдотическая цифра: 70 процессов, будто бы веденных Велепольским, из которых он большую половину выиграл, — чего-нибудь да стоила. Необыкновенный ум маркиза, его начитанность, образованность были тоже всем известны. Что до его фигуры, и она говорила за себя немало: будущий соправитель наместника смотрелся бастионом, полным самыми солидными орудиями. Вся посадка была твердая, неподатливая, надежная. Когда он шел, нельзя было не посторониться. Из не очень больших глаз его, осененных густыми бровями, вроде навеса над крыльцом, не то (поэтичнее) черных, надвинувшихся туч, — сверкали молнии Зевеса; да и весь он, когда переставал походить на медведя, походил на Юпитера. Фотограф Байер (мы можем сказать: исторический фотограф Байер) несколько позже уловил именно такую, Юпитеровскую мину, сняв Велепольского уже как начальника гражданского управления Польши, — в креслах, с орлом на спинке, хоть и не Олимпийским... Руке министра, стиснувшей крепко, характерно, ручку кресел, недостает пучка перунов.
Во время, нами изображаемое, в начале 1861 года, Байер (заметим в скобках) ни за что на свете не стал бы делать его портрета. Куда бы он годился, этот типический, популярный делегат, пустив тогда в ход такие запрещенные публикой черты!
Так, мы снова заносили руку на собственные интересы. Мы забывали прошедшее; повторяли то, чему никак бы, казалось, не должно повторяться. Мы забывали еще раз, что нет такого поляка, как бы он обставлен ни был, в каких бы условиях ни действовал, — нет такого поляка, который бы разрешил нам польский вопрос по-русски. Мы сами еще раз отточили на себя меч — и подали его новому Адаму Чарторыскому!
Минута была страшная, кто сумеет в нее вглядеться. По счастью, гений, хранящий Россию, те невидимые силы, которые как-то удивительно исправляют, потом всякие наши ошибки, наш сон, простодушие и прочее — эти силы не дремали.
Маркиз Велепольский, нося в себе яд, который мог действительно отравить надолго наше существование, носил в себе и кучу противоядий. Какие именно, мы увидим.
Нет ничего мудреного, если Горчаков, поговорив с Велепольским, — что называется, как бы меду напился. Маркиз давил в беседах, как мух, и не таких людей. Французский язык его был безукоризнен и блестящ, — если не безукоризненнее, то огнистее во сто раз языка Замойского.
Маркиза, для большого удобства совещаний с наместником, а частью и для личной его безопасности, поместили в Замке, где он, как говорят, довел простоту отношений к наместнику очень скоро до того, что принимал его в халате и туфлях. Может быть, и это анекдот...
Русские генералы, кто знал секрет, пока еще не оглашенный, встречаясь с другими, не знавшими секрета, говорили: «Слава богу, согласился! но сказал, что не отступит ни на волос от своих убеждений, то есть что Польше должна быть дарована полная автономия».
После непродолжительных переговоров с наместником и другими высшими правительственными лицами края, причем рассматривались проекты первых насущных преобразований (учреждение муниципальных советов по выборам, учреждение Государственного совета из лиц польского происхождения, радикальная реформа школ), грозная фигура маркиза перенеслась в Петербург и произвела там очень выгодное для себя впечатление. Его разглядывали в разных высших салонах не без любопытства. Не мало было толков о том, что, явясь на выход ко двору, маркиз стал с дипломатическим корпусом, как бы чей посол или делегат. Ходил еще полубаснословный рассказ, будто бы маркиз на том же или другом выходе позволил себе сесть, и когда ему заметили, что «тут сидеть нельзя», он отвечал: «Это вам нельзя, потому что вы здесь у вашего императора, а я — у своего короля».
Вообще маркиз вел себя в Петербурге развязно и с достоинством. Относительно взглядов своих на польский вопрос он был довольно прям и бесцеремонен. Один из дипломатов спросил его: «А что выдумаете о Литве? » — «Я думаю, — отвечал Велепольский, — что это вопрос времени».
Вопрос о Литве не был для него, как для нас, вопросом давно и окончательно решенным: он был для него вопросом будущего!
Такой, по-видимому, знаменательный ответ, где для настоящего знатока дела этот человек обрисовывался весь с головы до ног и нечего было прибавить, «какой у тебя нос или губы», такой ответ и еще несколько подобных были пропущены мимо ушей, без всякого внимания. Никто не призадумался ни на минуту. Роковой исторический факт совершался тихо. Общество глядело во все глаза и ничего не р1 видало. Неслыханная апатия, убийственное равнодушие ко в всему лежало тогда на всех наших пространствах. «Московские Ведомости» так обрисовывают это время:«.. .Не было ни- н какой гласности, ничего похожего на печать, в европейском * смысле этого слова; ни тени общественного мнения... Нигде не обнаруживалось никакого участия в делах, по вопросам, имеющим самое жизненное для России значение; никто ни о чем не ведал, никто ни о чем не имел определенного понятия и серьезного суждения»( №22. 1867 года).
Так и тут: взоры скользили по массивной фигуре (и то весьма немногие), а «определенного понятия и серьезного суждения о ней никто не имел». Москва почти ничего не знала о том, что делал Петербург. Когда несколько позже явился в заграничных иллюстрациях и-портрет маркиза, русская публика, можно сказать, все до единого, кто только просматривает, если не читает журналы, взглянула на этот портрет совершенно равнодушно и легко перевернула ~ страницу, как перевернула ее потом, увидя физиономию малабарского короля и китайский город Пейхо... А стоила бы и очень стоила эта фигура (похожая на тяжелое артиллерийское орудие, готовое вскатиться на пригорок, чтобы стрелять), очень стоила эта фигура, чтобы мы к ней пригляделись внимательнее. Мы рекомендуем читателям отыскать в хламе недосмотренного ими прошедшего этот листок и взглянуть: нет сомнения, что они найдут указанное нами сходство.
Свою ли точно мысль художник обнажил, Когда он таковым его изобразил, Или невольное то было вдохновенье; Но... Байер дал ему такое выраженье.
Чтобы обрисовать тогдашнее состояние Варшавы и Петербурга, как все были чем-то ошеломлены и до какой степени висело надо всем роковое облако, достаточно будет рассказать следующий случай. Незадолго перед тем временем, о котором повествуется, приехал из Петербурга в Варшаву один полковник, флигель-адъютант: его поразило состояние города, эта беспрерывная манифестация, куда ни погляди; эти странные народные сенаторы; фотографии убитых, продаваемые открыто по всему краю тысячами; неслыханные, чисто революционные сборища в Купеческом клубе... Встретясь кое с кем из своих военных друзей, он сказал: «У вас, господа, революция, а вы не видите! В Петербурге не имеют ни малейшего понятия о том, что здесь творится». Друзья, услышавшие это, или молчали, по принятому тогда обыкновению, или улыбались.
Посмотрев еще на разные разности, полковник не счел возможным оставаться долее праздным зрителем таких беспорядков, грозивших потрясти обычный ход дел, — воротился в Петербург и доложил обо всем, что видел и что узнал. Одно высшее военное лицо призвало его и, сделав строгий выговор, велело отправиться вновь в Варшаву и сидеть смирно...
Видимо было, что правительство, отыскав Велепольско-го, думало, что вопрос решен довольно хорошо; что вот еще неделя, другая — и все пойдет как следует. Кто бы что ни говорил и ни замечал, всем был один ответ: «Погодите немного, все это скоро кончится: Делегации и хаосу ресурсы дни сочтены; все это, так сказать, дышит на ладан».
13 марта н. ст. наместник пригласил к себе архиепископа Фиалковского, графов Андрея Замойского и Владислава Малаховского; делегатов Кронеберга и Шленкера — и прочел им письмо государя императора, в котором говорилось о преобразованиях, ожидающих край. Наместник надеялся произвести на приглашенных самое выгодное впечатление. Не тут-то было. Эти белые были уже не белые. Замойский, не тот Замойский, который несколько месяцев тому назад в белом жилете и галстуке изображал в Замке надежнейшего консерватора, не тот Замойский, который утром 27 февраля требовал у правительства войск против своих же соотечественников, а Замойский, уже значительно протянувший
руку движению, у кого бывали кое-какие сборища, к кому заглядывала подчас и молодежь всякого свойства; этот За- имойский сказал, что «для них, для партии умеренной, это двсе, что нужно, что они и того не ждали; но что противопо- нложная сторона этим не удовлетворится».
На другой день, 14-го, получен был ответ государя императора на адрес, тоже в виде письма к наместнику и также сообщен нескольким влиятельным полякам.
«Я прочитал просьбу, которую вы мне прислали. Должен бы счесть ее за несуществующую, так как несколько человек, пользуясь беспорядками в улицах, взяли на себя самовольное право пренебрегать всеми распоряжениями правительства; но я не вижу в этом покамест ничего, кроме увлечения.
Я устремляю все мои мысли к изготовлению реформ, каких требуют время и развитие нужд государства. Подданные мои в Царстве составляют также предмет моих попечений. Все, что может упрочить их благосостояние, не находит и не найдет меня никогда равнодушным.
Я уже дал им доказательство того, что желаю сделать их соучастниками в предпринимаемых улучшениях и преобразованиях государства. Остаюсь ныне все в тех же намерениях и чувствах. Имею право рассчитывать на то, что таковые чувства встретят с их стороны полный ответ и не будут задержаны на пути желаниями чего-либо несвоевременного и неумеренного, чего бы я не мог им дать, не нанеся ущерба интересам моих подданных в империи. Исполню все мои обязанности. Ни в каком случае потакать беспорядкам не буду. На таком грунте строить ничего нельзя. Требования, которые захотели бы на них опереться, сами бы себя тем самым подкопали, уничтожили бы всякую доверенность и встретили бы с моей стороны суровый отпор, как нечто такое, что может совратить государство с правильного пути, коему я хочу неуклонно следовать»1.
.Напечатано в русских газетах, между прочим в «Московских Ведомостях», 1861, № 51, в особом прибавлении.
С прибытием этого ответа Делегация оканчивала свое существование. Это стояло в условиях ее учреждения. Само собой разумеется, белой партии и тем из красных, которые смотрели надело умеренными глазами, хотелось, насколько возможно, продлить ее существование. В ее спорах, в ее торгах и переторжках с правительством, какими бы они кому ни казались, был все-таки толк и некоторая польза. Делегаты, так ли, не так ли, были действительным проводником многих мыслей общества в Замок, обыкновенно не очень доступный. Они заявляли о разных нуждах и потребностях города и края, и голос их бывал не раз услышан. Они освободили даже несколько арестантов, которым бы сидеть, может статься, долго в Цитадели и неизвестно куда выйти. Делегаты решительно сослужили отечеству службу, и не видеть этого мог лишь такой поляк, у которого на глазах была красная повязка, кто ничего не видел, чьи фантазии рвались за все границы. И потому все умеренное старалось охранить Делегацию от предстоящей опасности, предстательствовать за нее у наместника, насколько хватит сил; просить оставить это учреждение и на будущее время, хотя бы в измененной форме, в виде обыкновенных членов магистрата, пока дела придут в окончательный порядок.
Другая сторона, чисто красная, революционная, шумевшая по домам и в ресурсе, ничего не видала в Делегации, кроме чиновников, посаженных правительством, и требовала от них невозможного: учреждения манифестаций, постоянной борьбы с правительством, заявлений самых неслыханных и неестественных. Слышались нередко вопросы: «Кем делегация выбрана? Почему она величает себя народной? Если имеется в виду восстание, — зачем эти странные торги с правительством, констебли, которые иногда помогают правительству хватать агитаторов, иначе сказать, истинных слуг делу и отчизне? »
Были ораторы, которые вскакивали на столы, чтобы лучше быть услышанными; но их тут же зачастую стаскивали за ноги при общем хохоте всей залы.
Крики недовольных Делегацией в ресурсе доходили иногда до того, что делегаты высылали из среды своей кого-нибудь объясняться с публикой. Этот высылаемый большей частью лгал без всякой совести, чтобы только успокоить крикунов — хоть на тот вечер. Например, говорили, что часть членов Делегации находится на секретном совещании у наместника, обсуждая вместе с ним наиважнейшие вопросы: о результате узнают завтра. В другой раз говорили, что все идет как надо, беспокоиться нечего, заведены сношения с европейскими деятелями, средства готовятся...[37]
По городу для успокоения красных был пущен, между прочим, слух, что «конституция уже пишется, что этим занят адвокат Август Тршетршевинский».
Так хитрили делегаты перед своими й правительством, чтобы только держаться день за день; так неверно было их положение.
Крайние безумцы, вроде шайки агитаторов Художественной школы, с Новаковским и Шаховским во главе, устав воевать с делегатами на словах, вознамерились было распорядиться с ними по-старопольски, как делывал блаженной памяти Володкович[38] с членами трибуналов: разогнать палками. Так как ресурса была одно время предоставлена в полное ведение поляков, и они делали там что хотели, то, разумеется, всякое насилие с делегатами было возможно. Шаховский с кучей разного отчаянного народа, вооруженного палками, ворвался однажды туда и приступил к делегатам с угрозами, называя их прямо «изменниками» — zdrajcami kraju, — слово, которое легко срывается с языка всех поляков, чуть дойдет до патриотических объяснений. Делегаты были в опасности, но какой-то оратор довольно резкого свойства спас их, поведя дело круто и тоже назвав нападающих изменниками.
После этой истории Делегация придумала билеты для входа в ресурсу и поставила у дверей несколько стражей из умеренных школьников, которые вели себя как следует и без билета никого не пропускали[39].
Тогда красные устроили ряд мелких манифестаций: разбитие стекол, кошачьи музыки, пение гимнов. Наместник, уже готовившийся покончить со всей этой комедией, выпустил 16 марта н. ст. такой приказ:
«С целью положить предел подстреканиям злоумышленников, собирающих партии для устройства манифестаций, в каком бы то ни было виде, так как манифестации сии неуместны и наносят вред общественному порядку: возбраняются отныне всякие сборища на площадях и на улицах, имеющие предметом устройство каких-либо манифестаций, а равно запрещаются и процессии, не установленные обрядами католической церкви.
Жители Варшавы! Послушайтесь моего предостережения; не принуждайте меня употребить прискорбные меры для водворения порядка вооруженной силой.
Вместе с сим полицейские власти обязуются сообщить таковое предостережение всем жителям города, дабы никто не мог отговариваться незнанием».
Делегаты, прочитав это, изумились и сочли себя оскорбленными в том смысле, что правительство огласило такой приказ, не войдя с ними в соглашение, не посоветовавшись.
На другой день, 17 марта н. ст., встретясь с генералом Паулуччи в ресурсе (куда он ходил иногда по приказанию наместника), они спросили его: что значит вчерашний приказ о сборищах, которых, собственно, нет и которые правительство силится вызвать провокативными мерами?
Сверх того было предложено еще несколько вопросов; в особенности делегаты выражали неудовольствие, что им не было дано никаких объяснений на замечания, изложенные в протоколе от 7 марта.
Генерал объяснил, что не может дать на это никакого ответа в ресурсе[40], а просить господ делегатов пожаловать завтра в Ратушу, где будет сообщен устный или, пожалуй, письменный ответ.
Вечером того же дня вице-председатель Левинский получил от генерала Паулуччи такую записку. «Любезный генерал!
Что касается вчерашнего приказа, честь имею уведомить вас, что его сиятельство наместник нашел нужным огласить оный, потому что до него дошли слухи о существовании в городе революционных агентов, которые стараются тревожить народ и правительство посредством манифестаций. Кроме того, многие из призванных к ответу после грустных событий 25 и 27 февраля уверяли князя, что им вовсе не известно о запрещении подобных манифестаций. Касательно же муниципальных учреждений его сиятельство выразился, что это дело уже совсем окончено».
Левинский прочел эту записку делегатам, собравшимся в Ратушу. Паулуччи был тут же. Они спросили у него: «Неужели тут все, что им хотят ответить на вопрос о приказе и на другие вопросы, ими предложенные еще 7 марта? »
Паулуччи отвечал, что тут все, что касается приказа от 16 марта; а завтра они получат объяснение по вопросу о судах над политическими преступниками.
В самом деле, 19 марта н. ст. им было сообщено что-то по этому поводу, но в какой форме, неизвестно: протокол этого заседания представляет дело явно искаженным, — в том виде, как делегатам хотелось показать его читающей протоколы публике.
В заключение заседания делегаты просили вновь сообщить наместнику протокол их от 13 марта, где высказаны замечания об управлении городом. Генерал обеща
Между тем мелкие манифестации продолжались; 5 кое-кто из жителей получил анонимные письма, исполненные ругательств, и кроме того был распространен повсюду печатный список подозрительных лиц, которым народные власти советовали уезжать подобру-поздорову за границу.
Наместник приказал спросить у делегатов: кто это шалит? Они, конечно, знали кто; но отвечали, как и надо было и предвидеть, что не знают, что принимали меры к отысканию ё виновных, но никого не найдено.
Более других умеренный редактор «Варшавского Курьера» Куч, имя которого несколько времени стояло| в списке делегатов, боясь, чтобы все эти шалости не вы звали какого-либо сурового распоряжения со стороны^ правительства в минуту, когда оно действительно готовило реформы, решился поместить на своих столбцахувещательную статью, но возбудил ею почти всеобщее против себя негодование и насилу поправил потом свою репутацию(Эту статью называли в публике artykul г krzyzem (статья с крестом) потому что она имела в начале изображение креста)..
Из всех этих фактов, из городских манифестаций, из поведения делегатов ясно было настроение массы. Надеяться ни на кого было нельзя. Ввиду катастрофы, могущей быть при появлении на политической сцене маркиза Ве-лепольского (прибывшего в Варшаву около 20 марта), из Петербурга вызван генерал с известным боевым именем. Варшава разделена на четыре военных отдела, с особым военным начальником в каждом.
1 -м отделом (цыркула: 1 -й, 2-й—до эспланады Цитадели и 11-й до Трембацкой и Беднарской улиц со включением Примасовского палаца, Театральной площади и Ратуши) — назначен заведовать генерал-лейтенант Хрулев.
2-м отделом (цыркула: 3-й, 4-й, 5-й и 6-й, со включением зданий и площади Банка, из 7-го цыркула) — генерал-лейтенант Веселицкий.
3-м отделом (цыркула: 7-й, 10-й и 11-й, за исключением из 7-го и 11-го того, что отходило к 1-му и 2-му отделам) — генерал-лейтенант Мельников.
4-м отделом (цыркула: 8-й и 9-й) — генерал-адъютант Мерхелевич.
Сверх того, по распоряжению главного директора Комиссии внутренних дел разосланы ко всем гражданским губернаторам особые циркуляры о принятии чрезвычайных мер, как административных, так и полицейских.
Генерал-майор князь Бебутов, бывший командир Мусульманского полка, отправлен внутрь края, закрывать возникшие в разных пунктах провинциальные делегации.
Нечего говорить, что делегаты города Варшавы встревожились всем этим еще больше, нежели приказом наместника от 16 марта. Они высказали на заседаниях 20 и 21 марта н. ст. много разных замечаний своему председателю, но он их уже плохо слушал.
А 22-го наместник, пригласив к себе господ Левинско-го, Кронеберга, Шленкера и Розена, отблагодарил, в лице их, Делегацию за службу и объявил, что она, в том виде, как существовала до сих пор, существовать уже не будет, а заменится временным учреждением особого отдела делегатов из восьми членов, которые будут заседать при городском магистрате с теми самыми атрибутами, какими пользовалась Делегация из 24 членов.
Выслушав это, приглашенные отправились в ресурсу объявить товарищам волю наместника, а затем всем составом собрались в Ратуше, где написали проект, каким образом следует управлять в стране, которую они знают лучше, нежели русские. Это была как бы диктовка удаляющегося со сцены народного правительства новому правительству с Велепольским во главе: как оно должно себя вести, за какие порядки прежде всего ухватиться. Это был последний вздох умирающей Делегации. Имя Велепольского уже раздавалось всюду.
На другой день, 23 марта н. ст., Варшава прочла в разных газетах, что Делегация упраздняется, а на место быв председательствующим директором будет Велепольский, маркиз Гонзага Мышковский
Примечания
[1] Место заседаний Земледельческого общества.
[2] Авейде II, 16. — Он добавляет к этому еще следующее: «Мне говорили, что в этом адресе (то есть неопределенном) принимаемы были во внимание два совершенно противоречащие одно другому соображения и цели; во-первых, чтобы, не зная еще вполне настроения монарха, не восстановить его как-нибудь против нас и не оскорбить заявлением определенных желаний. Во-вторых, чтобы определенным адресом не связать себя перед правительством никакими, так сказать, условиями и иметь через то на будущее время в резерве открытую дорогу просить о чем-либо более важном, нежели конституция 1815 года без войска, например, хоть об этом войске и о присоединении к Польше Литвы и Руси. Кроме того, в неопределенном адресе не говорилось, чем именно мы будем
окончательно довольны, но молчаливо, однако для всех вразумительно, допускалась всегдашняя возможность обратиться к желаниям о восстановлении самобытной Польши в прежних ее границах, а следовательно и к мысли о революции. Адресом же с точно определенными условиями, утвержденным нашими подписями, мы сами закрывали дорогу всем своим планам и стремлениям к самобытной Польше. Так, по крайней мере, в то время рассуждали, разрешая вопрос об адресе».
[3] Авейде II, 16. — Он добавляет к этому еще следующее: «Мне говорили, что в этом адресе (то есть неопределенном) принимаемы были во внимание два совершенно противоречащие одно другому соображения и цели; во-первых, чтобы, не зная еще вполне настроения монарха, не восстановить его как-нибудь против нас и не оскорбить заявлением определенных желаний. Во-вторых, чтобы определенным адресом не связать себя перед правительством никакими, так сказать, условиями и иметь через то на будущее время в резерве открытую дорогу просить о чем-либо более важном, нежели конституция 1815 года без войска, например, хоть об этом войске и о присоединении к Польше Литвы и Руси. Кроме того, в неопределенном адресе не говорилось, чем именно мы будем
окончательно довольны, но молчаливо, однако для всех вразумительно, допускалась всегдашняя возможность обратиться к желаниям о восстановлении самобытной Польши в прежних ее границах, а следовательно и к мысли о революции. Адресом же с точно определенными условиями, утвержденным нашими подписями, мы сами закрывали дорогу всем своим планам и стремлениям к самобытной Польше. Так, по крайней мере, в то время рассуждали, разрешая вопрос об адресе».
[4] И, кажется, Вильнёв, имевший фотографию в самой гостинице.
[5] И, кажется, Вильнёв, имевший фотографию в самой гостинице.
[6] Сообщено автору тем самым офицером, который принял от князя Горчакова шкатулки.
[7] Сообщено разными офицерами-очевидцами.
[8] Сообщено автору тем самым офицером, который принял от князя Горчакова шкатулки.
[9] Сообщено разными офицерами-очевидцами.
[10] «Gazeta Warszawska», 1861, № 60
[11] «Kurjer Warszawskis 1861, № 58.
[12] Главное Варшавское кладбище.
[13] «Kurjer Warszawskis 1861, № 58.
[14] «Kurjer Warszawskis 1861, № 58.
[15] Главное Варшавское кладбище.
[16] В таком виде эти насыпи оставались до 1866 года, если только не позже. Но теперь их уже нет.
[17] Записка полковника Добродеева.
[18] «Gazeta Warszawska». 1861, № 60.
[19] Представление в день похорон было отменено. На другой день, 3 марта н. с, шли пьесы: в Большом театре—два акта «Сомнамбулы» и два акта «Эсме-ральды»; в Малом: «К1ага i Dzivadla, czyli odrodzony». Были только русские.
[20] Любопытные могут видеть этот циркуляр в брошюре: Wiadomosci z kraju z lat 1860 — 1861, Lipsk, 1863, s. 5. В русском переводе — в Библиотеке для чтения, 1864, январь. S. 27.
[21] См. выше. с. 154.
[22] См. выше. с. 154.
[23] Авейде, II, 39.
[24] Авейде, II, 39.
[25] Иные смотрят на дело так: комиссия якобы и не прочь была оправдать Заболоцкого, отыскав какую-либо точку опоры, например, если б было фактически доказано стреляние повстанцев; но солдаты, показавшие это, под присягу, однако, не пошли.
[26] Остальные пять ординаций бывшего Польского королевства суть следующие: 1) ординация Замойских на Замостье и Щебржешине (1589); 2) князей Радзивиллов — на Олыке и Несвиже (1589); 3) Острогских на Остроге (1609); 4) Сулковских на Радзыне (1775) и 5) Клецкая и Давид-гродская — князя Льва Радзивилла. Земли этих ординаций составили бы ныне, если б существовали в первоначальном виде (говорит Крыжа-новский, автор сочинения Dawna Polska), почти половину теперешнего Царства Польского. В настоящее время в Польше находятся только три ординации: Замойских, Красинских и Радзивилловская. Русских майоратов в Царстве около 200.
[27] Остальные пять ординаций бывшего Польского королевства суть следующие: 1) ординация Замойских на Замостье и Щебржешине (1589); 2) князей Радзивиллов — на Олыке и Несвиже (1589); 3) Острогских на Остроге (1609); 4) Сулковских на Радзыне (1775) и 5) Клецкая и Давид-гродская — князя Льва Радзивилла. Земли этих ординаций составили бы ныне, если б существовали в первоначальном виде (говорит Крыжа-новский, автор сочинения Dawna Polska), почти половину теперешнего Царства Польского. В настоящее время в Польше находятся только три ординации: Замойских, Красинских и Радзивилловская. Русских майоратов в Царстве около 200.
[28] См. выше, с. 138.
[29] См. выше, с. 138.
[30] В Париж отправлен был Валевский, который там и остался (тот самый, что впоследствии играл известную роль при Наполеоне III).
[31] Biblioteka Ordynacyi Myszkowskiuj, юк 1859, wKrakowie, s. 29.
[32] Biblioteka Ordynacyi Myszkowskiuj, юк 1859, wKrakowie, s. 29.
[33] Один такой обед описан был в «Московских Ведомостях» 1855 года.
[34] Один такой обед описан был в «Московских Ведомостях» 1855 года.
[35] Авейде. См. сверх того основные мысли манифеста Демократического общества, 1836 года.
[36] «§ 3. Вышеупомянутую сумму 36 100 рублей серебром, а равно и библиотеку, нумизматический кабинет, картины, рисунки, резные вещи, древние документы, рукописи и прочие библиографические и археологические редкости, оцененные мною выше в 30 ООО рублей серебром, без малейшего исключения; также: имение мое в Царстве Польском Ключ Сульгостовский, состоящий ныне за мною в актуальном владении и оцененный по совести в 45 ООО рублей серебром, отказываю и на вечные времена дарю (zapisuj? i wieczyscie daruj?) Александру сыну Иосифа, маркизу Мышковскому, графу Велепольскому и потомкам его в полное неограниченное владение; причем желанием моим есть и о том легатария моего убедительно прошу, чтобы он купил или построил соответствующий для помещения библиотеки и принадлежащих к ней редкостей дом, не то в завещанном ему от меня имении Сульгостове, не то в Варшаве, или где найдет удобнее и лучше для достижения моих целей».
(Выписка из духовного завещания Свидзинского.)
[37] Показания Ляндовского, Янчевского и других, а также частные рассказы знакомых автору поляков, бывших тогда в купеческой ресурсе.
[38] Исторический буян последних дней самостоятельной Польши, друг Радзивилла — Пане-Коханку. Шалости его и неповиновение властям достигли такой степени, что он был схвачен в Минске и расстрелян. Мицкевич вспоминает об нем в поэме «Пан Тадеуш» под именем Диндолета.
[39] Делегаты, с получения наместником второго письма от государя, не ходили на заседания в Ратушу.
[40] Делегаты, с получения наместником второго письма от государя, не ходили на заседания в Ратушу.