Мой дед по материнской линии, Яков Бирюк, житель села Булла (ныне Ивацевичский район) слыл в округе крепким хозяином. Земли у него было без малого сто десятин. Семья жила в просторном каменном доме не без архитектурных претензий: вход в дом украшало крыльцо с колоннами. Обширный двор окружали полдюжины хозяйственных построек, среди которых выделялся каменный амбар, подстать купеческому лабазу. За домом тянулся довольно большой сад, где преобладали груши.
Кстати сказать, в белорусских деревнях 19 столетия предпочтение отдавалось грушам, яблони были довольно редким деревом. Это, видимо, связано с тем, что грушами можно утолить голод, а яблоки, напротив, – возбуждают аппетит. Моя бабушка рассказывала, что по осени, когда созревали груши, крестьяне, отправляясь в поле работать, брали с собой хлеб и торбы груш. Она уверяла, что эта была сытная и вкусная пища, особенно когда хлеб выпекали из муки нового урожая, а груши тогда водились какие-то особые, медовые, до того наливные, что холстина торбы намокала, словно смоченная сладким сиропом. Эти сорта груш, по рассказам стариков, свелись еще в 20-х годах прошлого века.
В семье деда Якова было шестеро детей: четыре дочери и два сына. Старший из них, Андрей Яковлевич (мой дядя Андрей), учился в Варшавском Университете на естественном факультете и успел до начала Первой мировой войны окончить 2 курса. В доме деда водились книги, были даже подписные издания. Комплект популярного когда-то журнала «Нива», несмотря на все превратности жизни, долго хранился в нашем доме. Помню, в детстве, когда взрослым был недосуг возиться со мною, меня сажали за стол с подшивкой «Нивы», и я часами просиживал над ней, рассматривая многочисленные иллюстрации. Читать тогда я еще не умел, а когда осилил грамоту, «Нивы» в доме уже не оказалось: ее унесли так называемые «партизаны», заодно прихватив с собою «Землю и человека» Элизе Реклю, да еще кое-что из книг помельче.
Когда началась Первая мировая война, дядя Андрей был призван в царскую армию. После окончания во Ржеве школы прапорщиков он был отправлен в действующие подразделения. Когда в 1915 году Русско-германский фронт стал приближаться к Белоруссии, дед Яков с семьей отправился на Восток, в беженство, как тогда говорили. В Россию эвакуировались целыми деревнями, преимущественно из тех мест, где православные белорусы проживали компактно. В тех же районах, где белорусские деревни перемежевывались с польскими, переселение не было столь активным. Видимо, сказывалось влияние поляков, которые категорически отказывались эвакуироваться. Беженцев опекал особый, так называемый «Татьянинский комитет», он предлагал беженцам на выбор места для будущего поселения, обеспечивал железнодорожным транспортом, выделял пособия, устраивал желающих на работу. Дед Яков с семьей поселился около Харькова, где получил жилье в Высочиновском монастыре. Одна из его дочерей, Вера (в будущем моя мать), была устроена на учебу в Харьковскую гимназию за казенный счет.
После заключения Брестского мира беженцы стали возвращаться на родину. Семья деда Якова тоже вернулась. Вернулся с войны и Андрей Яковлевич. Он начал учительствовать в местной сельской школе. Однако скоро у него на работе начались неприятности, связанные с его национально-религиозной принадлежностью. Дело в том, что по мирному Рижскому соглашению 1921 года, Польша присоединила к своим исконным историческим землям значительную территорию бывшей Российской империи, заселенную преимущественно православными белорусами. Хотя адепты польского национализма пытались обосновать легитимность этой аннексии, апеллируя к истории, все же в Польше четко понимали, насколько белорусский анклав чужероден. В этом смысле примечательно то, что Польша, хотя и косвенно, все же расписалась в своем экспансионизме: менталитет польских националистов белорусское население не мог признать адекватным, поэтому наш край получил у них особое название – Kresy Wschodnie, то есть Восточные окраины. В этом, как в зеркале, отразились их националистическая аллергия и шляхетская спесь. Великодержавные претензии и католическая нетерпимость навязывали польскому правительству тот же курс национальной политики, которого держались когда-то польские короли: во что было то ни стало ополячить и окатоличить белорусов. Как и в прошлом, большие надежды в достижении этих целей возлагались на воспитание подрастающего поколения белорусов. В какой-то мере устремления такого рода отражает незначительный, но характерный для духа того времени случай из преподавательской практики моего дяди Андрея, о котором вспоминали в кругу нашей семьи. Как-то чиновник, в очередной раз инспектировавший школу, заметил Андрею Яковлевичу, что у его учеников malo polskosci. На это замечание мой дядя ответил, что для учителя главное – воспитать в учениках ludskosc (человечность). Ясно, что учителя с таким настроением не соответствовали национальной политике польского правительства. Для ее осуществления требовалось решить кадровый вопрос, который сводился к тому, чтобы учебный процесс передать в руки учителей польской национальности. Это, конечно, способствовало бы успешному насаждению польского национального духа. Официального постановления на этот счет, вроде бы, и не было, просто действовали негласные указания: под любым предлогом выживать из школ учителей белорусской и, тем более, русской национальности. Чистка преподавательских кадров велась с такой поспешностью, что порой должности школьных учителей занимали неподготовленные к этому лица. Главной рекомендацией при трудоустройстве в школу была принадлежность к польской национальности. В этой обстановке из Польши в наши края устремились толпы волонтеров. Мои родители не раз вспоминали анекдотический случай, который произошел в Слониме при аттестации лиц, претендующих на учительскую должность. Мой дядя Андрей тогда еще не был изгнан из школы и присутствовал при этой процедуре. Итак, опрашивают барышню-претендентку. Задают вопрос:
- Co to takie piramidy?
Барышня пристально созерцает потолок, потом с надеждой обращает взор к присутствующим в зале коллегам; кто-то из них пытается помочь ей, движением рук изображая контуры пирамиды. Наконец барышню осенило:
- A, to takie gory wybuchajece! (это такие извергающиеся горы), – радостно возвещает она.
Подобными кадрами польское правительство готово было заменять опытных учителей из белорусов. Справедливости ради следует заметить, что перед белорусами двери школ не захлопывались категорическим образом. Обычно доверительно советовали:
- Jak pan bedzie katolikiem, to pan bedzie miec prace (если будете католиком, то будете имеет работу).
Моя крестная мать, тетя Лена, младшая дочь деда Якова, после возвращения из беженства окончила в Вильно русскую гимназию. Ростом выше среднего, стройная, красивая и обаятельная, к тому же из состоятельной семьи, тетя Лена была завидной невестой. Однако из всех претендентов, добивавшихся ее руки, она выбрала, быть может, самого незавидного – Федора Струнца, сына дьячка местной церкви. Дед Яков не противился браку молодых, но поставил условие: Федор должен приобрести специальность, которая обеспечивала бы существование будущей семье. Быть может, этим капризом дед просто хотел испытать чувство молодого человека: ведь он был в состоянии выделить дочери приданое, достаточное для обустройства жизни. Но из-за этой причуды деда разыгралась настоящая романтическая история. Влюбленный юноша, заручившись обещанием невесты ждать его, отправился не куда-нибудь, а прямиком в Париж! Там русские эмигранты, стремясь поддержать русскую молодежь, оказавшуюся за пределами Родины без всяких перспектив, создали частный технический институт. В этот институт и поступил Федор. Работая по вечерам в русском ресторане, днем посещая лекции, через несколько лет он сумел успешно закончить учебу. И вот из Парижа на родину отправляется не просто влюбленный юноша Федя, а Федор Харитонович Струнец, молодой человек с французским дипломом инженера-электрика в кармане. В родном селе верно ждала его любящая невеста. Много лет спустя, уже после смерти моей крестной и Федора Харитоновича, мне довелось видеть французские открытки с поздравлениями и держать в руках пожелтевшие конверты с хрупкими лепестками засушенных фиалок Монмартра, которые принесли когда-то из далекого Парижа в белорусскую деревню свидетельство большой любви. Глядя на блеклые цветы, я как будто ощущал аромат этого чувства и, сам будучи уже юношей, тайно завидовал такой романтической судьбе.
Но вернемся к молодым влюбленным. Скоро после возвращения Федора Харитоновича сыграли шумную свадьбу. Но, увы!.. с работой у него дела не ладились, и ему тоже пришлось услышать известную песню: «Jak pan bedzie katolikiem, to pan bedzie miec prace». В конце концов, молодожены купили в Жировичах земельный участок, построили домик. Федор Харитонович открыл мастерскую по изготовлению черепицы и блоков. Но не успела молодая семья обжиться, как пришили «красные» (это был 1939 год). При новой власти Федор Струнец получил место учителя математики в Жировичской школе. Но скоро грянула война и пришли немцы. Положение Федора Харитоновича круто изменилось: немецкие власти назначили обладателя французского диплома главным инженером Слонимской электростанции. Любопытная вещь: при Польше у него не было возможности устроиться даже простым служащим, а здесь оккупанты поручают жизненно-важный объект заботам потенциально враждебного им человека. Конечно, надо иметь ввиду и постоянную угрозу расправы в случае саботажа. На должности инженера Федор Харитонович проработал все годы оккупации. Когда же немцам пришлось под ударами советской армии оставить Беларусь, они предложили ему уехать вместе с ними. К этому времени Федор Харитонович овдовел, и у него на руках осталось двое детей, мальчик и девочка, шести и трех лет соответственно. Однако, опасаясь расправы со стороны советской власти, он все же решился уехать в Германию, оставив своих детей на попечение моим родителям.
Прошло два года… И вот однажды осенним вечером к нам во двор зашел высокий худой мужчина. Все так и ахнули – Федор Харитонович вернулся! Любовь к детям, тревога о их судьбе не давали ему покоя все эти годы. Пренебрегая личной безопасностью, он оставил Западню оккупационную зону Германии и вернулся в страну Советов. Пробыв день с детьми, убедившись в их благополучии, он снова простился со всеми и ушел в отдел НКВД города Слонима. Несколько дней все мы пребывали в полной безвестности и тревоге. Предполагая самое худшее, плакала мама, плакали и мы, дети. Но вот вдруг Федор Харитонович вернулся и сообщил, что его не только отпустили, но и направили работать в Жировичи, где как раз создавался сельскохозяйственный техникум. Благо и жилье у него там было. Итак, «забракованый» польской системой специалист был оценен немцами, а затем «прощен» советской властью – и совсем не за любовь к Родине или к детям, а за высокий профессионализм. Эта власть решила, что использовать классного специалиста разумнее, чем посадить его на 10–15 лет. Ему даже доверили работу с молодежью, а эту область коммунисты особенно тщательно опекали. К сожалению, через несколько лет от случайного заражения крови Федор Харитонович Струнец скончался.
По тем же религиозно-национальным причинам не сложилась карьера еще одного моего родственника, Тихона Степановича Петрашкевича, мужа Надежды Яковлевны, старшей сестры моей мамы. Он до Первой мировой войны окончил учительскую семинарию, если не ошибаюсь, в Несвиже. Во время войны был офицером царской армии. Служил даже какое то время при штабе генерала Брусилова. Поскольку был православным, места в школе при Польше не получил. Семейство Петрашкевичей проживало на хуторе Котовщина. В прошлом это был, видимо, арендаторский фольварок. Усадьбы подобного рода довольно часто когда-то встречались в наших краях. Со временем в Котовщине образовались выселки из трех дворов. От былого остались только вековые липы у дорожки, что вела к хутору от большака. За пряслами огородов был выгон и речка в зарослях ольхи и бузины. Уютную картину дополняли осевшая гребля с дуплистыми вербами, да над речкой деревянный мосток с широкими брусьями перил, откуда так удобно было сигать в воду купающимся мальчишкам. За мостом дорога поднималась на небольшой холм, увенчанный двумя храмами: один Крестовоздвиженский, деревянный, 18 века, другой каменный – свв. Апп. Петра и Павла, построен в начале 20 века. Недавно мне довелось там побывать. От мирного уголка не осталось и следа: вместо речки – канава, где был хутор – распаханное поле. Все смела коллективизация, механизация плюс мелиорация. И Крестовоздвиженский храм разрушили в годы хрущевских безумств. Предлогом для разрушения послужило несколько сгнивших досок теса, которыми был обшит храм. Но бревна сруба прекрасно сохранились: светлые, звонкие, пропитанные ароматом живицы, словно вчера из леса, они могли простоять еще такой же срок, какой отстояли. Знающие мужики говорили, что таких бревен в нынешних лесах уже не найдешь. К сожалению, я забыл спросить для каких целей употребили бревна разрушенного храма. Может их постигла участь домика Петра Великого, что находился в Копыси на Днепре. В этом домике император проживал некоторое время в шведскую кампанию. Домик стоял внутри каре крепостного вала и сохранился, не смотря ни на какие невзгоды. Даже во время прорыва немцами Могилевско-Оршанской линии обороны, который произошел в районе Копыси, он уцелел, хотя в поселке сгорело не менее половины жилых домов. Где-то в 50-х годах прошлого века краеведы-историки, приехавшие обследовать домик Петра Первого, сделали «открытие», что он улетел с дымом из трубы личной бани председателя поссовета, который еще до прибытия исследователей уже установил, что из бревен домика можно получить высококалорийные дрова.
Тихон Степанович обладал замечательными музыкальными способностями. Он организовал из местных жителей любительский церковный хор, которым управлял многие годы. Когда Западная Беларусь в 1939 году была присоединена к Советскому союзу, новая власть, узнав о педагогическом образовании Тихона Степановича, поручила его попечению местную школу. При назначении на новую должность Тихон Степанович проходил в Слониме аттестацию. Видимо, это была проверка на благонадежность (о его белогвардейской прошлом родственники не особенно распространялись даже при польской власти, которая хотя и ненавидела большевиков, но и ко всему царскому не очень-то благоволила). Поскольку Котовщина расположена в двадцати километрах от Слонима, то во время своего «ликбеза», продолжавшегося несколько дней, дядя Тихон проживал у нас. По вечерам он разучивал новые (советские) песни, которые, видимо, предназначались для уроков пения в школе. Я, пятилетний мальчишка, был первым учеником, который под его руководством выучил знаменитую «Катюшу». С приходом немцев в жизни Тихона Степановича наступили новые перемены: узнав каким-то образом о его белогвардейском прошлом, немецкие власти мобилизовали его и предложили офицерскую должность то ли в РОА, то ли в «самаахове» (самообороне), которую придумали оккупанты для борьбы с партизанами. От службы у немцев Тихона Харитоновича спас несчастный случай. Когда он находился в слонимской гостинице, куда его поселили после мобилизации, к нему в номер пришли знакомые и родственники, в том числе и моя крестная мать, тетя Лена. В это время на площади перед гостиницей немцы устраивали какой-то парад. Вдруг на площади раздался взрыв аплодисментов и ликующие крики. Люди, находившиеся в номере у Тихона Степановича, подгоняемые любопытством, кинулись на балкон, отчего тот рухнул вниз. При падении тетя Лена убилась насмерть, а дядя Тихон сильно разбился. После лечения немцы отправили его домой. Но этого было достаточно, чтобы по восстановлении в Беларуси советской власти Тихона Петрашкевича не допустили к работе в школе. Неизвестно, к чему бы вообще привело его краткое пребывание у немцев, если бы он не скончался скоропостижно через несколько месяцев после окончания войны.
Отец мой, Кирилл Ульянович Антоник, – выходец из крестьян. Вообще-то наше родословие ведется из жировичских мещан. После упразднения ордена базилиан, принадлежавшие униатскому монастырю земли были розданы. Мои пращуры взяли надел земли около деревни Старые Девятковичи. К сожалению, я не знаю, и отец мой не знал тоже, на каких условиях брали наши предки землю бывшего униатского монастыря. Видимо, они были зачислены казенными крестьянами – ведь крепостное право еще не было отменено. Накануне Первой мировой войны мой отец поступил в Жировичское Духовное Училище. Однако, учиться ему не пришлось из-за приближения русско-германского фронта. Вместе со своими родителями он эвакуировался в глубь России. Местом поселения дед Ульян избрал Тамбовскую губернию. Однако мой отец здесь долго не задержался, решив начать самостоятельную жизнь. Он отправился на строительство Мурманской железной дороги, где и проработал конторщиком до начала революции. Наступившая разруха понудила его вернуться к родным. Не рискуя попасть в революционный Питер, мой отец отплыл на пароходе в Архангельск, предполагая оттуда через Москву добраться до Тамбова. В Белом море их застиг жестокий шторм. Громадные волны захлестывали палубу, и порой казалось, что морская пучина вот-вот поглотит корабль. Приближалась зима и на морозном ветру вода начинала замерзать, покрывая палубу ледяной коркой. Положение становилось настолько угрожающим, что даже бывалые матросы начали молиться, не надеясь уже увидеть землю. Но каким-то чудом обледеневший корабль все же добрался до Архангельска. Спустя много лет, вспоминая это плавание, отец говорил, что если на его пути когда-нибудь еще попадется море, то он готов его обойти лишь бы не плыть. Из Архангельска отец отправился в Москву. Добравшись до Первопрестольной, он там задержался, подыскав работу. Здесь ему довелось на митингах дважды видеть Ильича. «Видел я его довольно близко и хорошо разглядел, – рассказывал отец, – он мне сразу напомнил местечкового жидка, суетящегося в своей лавочке. Такой же навязчиво-предупредительный, говорливый, картавый, ко всему еще и рыжий. Речь его состояла из сплошных призывов и обещаний вроде – «это, товарищи, только цветики, ягодки впереди будут»". Отец не так часто обращался к «ленинской» теме, но всегда вспоминал эту фразу: «ягодки», которых он дождался, пришлись ему не по вкусу. Затем, оставшись без работы и без средств, отец мой записался в военизированную железнодорожную охрану. На этот раз ему повезло: его направили в Самару, а это рядом с Тамбовской губернией, где проживали родители.
Первая годовщина Октябрьской революции застала моего отца то ли в Самаре, то ли в Сызрани (это город недалеко от Самары). Два эти названия в моей памяти как-то «наехали» друг на друга. Но дело не в названии местности, а в том, как проходили первые революционные торжества. Кроме митинга с лозунгами и здравицами, хорошо известными нашему поколению, было и более существенное мероприятие. На площадях города установили столы, на них водрузили экспроприированные купеческие самовары внушительных размеров, на других столах появились горы французских булок и куски краковской колбасы, длиной чуть ли не с французскую булку. Представители революционной власти на манер заправских приказчиков из торговых рядов весело зазывали: «Подходи, народ, угощайся! Это дает вам советская власть». А вот через год, во вторую годовщину Октября, уже не было ни самоваров, ни французских булок. Проблемой стал и черный хлеб. О фронтовых событиях отец не любил рассказывать, да и пробыл он в Красной Армии не больше года. Однако не раз вспоминал о «подвигах» знаменитых латышских стрелков. Только видеть их довелось ему не на передовой, а в тылу, в роли карателей и палачей. Из рассказов отца мне особенно запомнился один случай, который произошел в Заволжье. Где-то на Уфимском направлении «белые» разбили «красных», отдельные группы которых в панике обратились в бегство. Отряд моего отца находился тогда во втором эшелоне (они охраняли железную дорогу). Здесь же дислоцировались латышские стрелки. Они-то и начали перехватывать отступавших. Однажды латыши задержали группу красноармейцев, среди которых находился мальчик лет тринадцати-четырнадцати. В годы гражданской войны в России появились тысячи беспризорных детей. Некоторые из них присоединялись к воинским отрядам, ведь с военными можно было как-то пропитаться. Так вот, в группе задержанных латышами красноармейцев находился мальчик, своего рода «сын полка» времен Великой Отечественной. Революционный суд, устроенный латышами, вынес приговор – всех расстрелять. Напрасно местные женщины слезно просили отпустить мальчика, но латышские изверги были неумолимы. Когда отец рассказывал эту историю, у него всегда срывался голос и дрожали губы. Позже в сорок первом, о латышских стрелках отцу напомнил вид немецких солдат с автоматами на груди и с непременно закатанными рукавами. «Увидев их, – вспоминал позже отец, – я понял, что ждать от них добра не приходится: встречал я уже похожих молодчиков с закатанными рукавами в Гражданскую» (У латышских стрелков тоже была манера ходить засучив рукава).
Когда отец находился в Сызрани, родители каким-то образом сообщили ему, что собираются уезжать на родину. А дело было так. Узнав о заключении мира между Советами и Германией группа белорусов со Слонимщины, проживавших на Тамбовщине, засобиралась домой. Но требовались документы для проезда по территории Советской России. Чтобы получить такие документы, переселенцы отправили из Тамбова в Москву «ходоков» к Ленину. В числе их был и мой двоюродный дед Василий Филимонович Антоник. Ленин принял «ходоков», но встреча ни к чему не привела. Вождь победившего пролетариата «запел» известную песню про мировую революцию, про то, что советская власть скоро установиться во всей Европе и ехать пока нет смысла, дескать, потом поедете куда захотите – будут более широкие возможности. Короче говоря, от Ильича «ходоки» вышли подобно некрасовским просителям: «разводя безнадежно руками». Но кого-то вдруг осенила мысль: «Айда к Чечерину» (в то время это был нарком иностранных дел). У Чечерина о визите к Ленину, естественно, ни слова. Нарком выслушал просителей и… приказал выдать нужные для беспрепятственного проезда бумаги.
В жизни Василия Филимоновича, уже в бытность его священником в Коссово, произошел еще один замечательный случай. Когда в августе 1942 года партизаны разгромили немецкий гарнизон в Коссово, на следующий день городок оцепили каратели. Они начали сгонять жителей на окраину селения. Намерения немцев были более чем ясны: толпу людей оцепили автоматчики, напротив установили пулеметы. Видя это, запричитали женщины, подняли плач дети. Тогда отец Василий, в рясе и с Крестом, направился к стоящей в стороне группе офицеров и смело сказал, что они собираются совершить большой грех, предав смерти неповинных людей. Тогда один из офицеров, видимо старший, в свою очередь обратился к отцу Василию: «Думаю, вас надо расстрелять первого как пастыря плохо воспитавшего свою паству. У вас везде одни бандиты». На это отец Василий ответил: «Я вас уверяю, что среди жителей поселка нет партизан. Это простые люди, жизнь которых проходит в трудах и заботах о куске хлеба». Что же касается меня, – добавил он, – то я готов разделить участь своей паствы. Это мой долг». Помолчав, офицер спросил: «И вы как пастырь можете клятвенно подтвердить, что это мирные жители, лояльные к немецкой власти и ничего общего не имеющие с большевиками и партизанами?». Получив утвердительный ответ, офицеры начали совещаться между собой, и скоро последовала команда убрать пулеметы. Затем немцы разрешили жителям расходиться по домам.
Конечно, приведенный мной диалог отца Василия с немцами – не стенографическая запись, но я хорошо помню его суть, так как не раз слышал об этом событии из уст моего отца, который бывал у отца Василия и слышал обо всем лично от него самого.
Спасение жителей Коссово от расстрела несомненно Божие волеизъявление: ведь немцы, как говорят, стерли с лица земли Хатынь всего лишь за одного убитого около деревни солдата вермахта, а в Коссово их было убито несколько десятков (!). Подтверждением тому, что отец Василий своим мужеством и дерзновенным заступлением за свою паству был орудием Божьего Промысла, служит, хотя и косвенно, тот факт, что за все время пастырского служения в советское время отца Василия ни разу не побеспокоили местные власти, которые так любили перемещать священнослужителей с прихода на приход, не взирая ни на семейные обстоятельства, ни на возраст. Более того, советские власти ни разу не предпринимали попыток закрыть храм в Коссово. Этим власти молча признавали своего рода заслугу отца Василия в спасении жителей Коcсово от расстрела, хотя открыто и не могли этого признать – на то они и богоборческая власть.
Итак, отец узнал, что его родители возвращаются на родину. Перспектива потерять из виду родных сильно его огорчила. Командир соединения, где служил мой отец, по непонятной причине проникся к нему сочувствием и выдал отцу совершенно «уникальный» документ, в котором говорилось, что такой-то направляется в распоряжение штаба Западного фронта. С этой бумагой «красные» отца пропускали безоговорочно. Забота состоял в том, чтобы не попасть с такой бумагой в руки «белых». Прежде чем выехать, отцу пришлось некоторое время потолкаться на вокзале в Сызрани. Поезда ходили без расписаний, на вокзалах – несметные толпы людей. Потрясая своей бумажкой, отец как-то сумел пройти через кордон к очередному поезду, забраться в вагон и даже захватить место возле окна. И тут он услышал шум и крики на привокзальной площади. Выглянув в окно, отец увидел толпы в смятении бегущих людей. Скоро разнеслась молва, что какой-то красноармеец выстрелил в икону Казанской Богоматери, и из раны на Лике Пречистой излилась Кровь. Отец хорошо знал эту икону. Она размещалась в небольшой часовенке на рынке около вокзала. Всю свою дальнейшую жизнь он пытался решить проблему: правильно ли поступил, что не вышел из вагона, чтобы самому удостовериться в этом чуде. «Если бы я вышел из вагона, – рассуждал он, – то это значило бы, что я проявил маловерие и праздное любопытство (Блаженны не видевшие, но уверовавшие!). С другой стороны, не выйдя из вагона из-за боязни потерять место, я – размышлял он дальше – проявил леность и не поклонился Знамению Божию». Так он и умер, не найдя ответа.
Двигаясь вслед за армией Тухаческого, которая наступала на Варшаву, отец, наконец, добрался до дома. Тут оказалось, что родители еще не вернулись из России: отец просто обогнал их в дороге. В скором времени разбитая поляками армия Тухачевского стала откатываться на Восток. Отцу несколько дней пришлось отсиживаться на болоте, откуда он следил за движением отступающих красных на большаке. Наконец, он заметил, что едут люди в другой форме: значит, уже появились поляки. Отец опять полез в свое болото. Когда же все улеглось, он устроился на службу в Коссовском старостве (это аналог современного райисполкома). Здесь ему предложили место секретаря, т.е. делопроизводителя. Эта была хорошо оплачиваемая должность. Поначалу дела на работе у отца обстояли благополучно, но в конце 20-х годов прошлого столетия, как уже говорилось, началось планомерное вытеснение православных белорусов с занимаемых государственных должностей эмигрантами из Польши. Поскольку снять отца с должности за служебное несоответствие не представлялось возможности, сработал политический остракизм. Определенные лица подбросили ему листовки и литературу КПЗБ, сами настрочили донос, сами произвели обыск и, естественно, нашли то, что ранее положили. Так мой отец оказался в печально знаменитой политической тюрьме Березы-Картузской. Пробыв под следствием около полугода, он был освобожден из-под стражи за недостаточностью улик. Но с меткой «неблагонадежного» отец уже не мог получить место государственного служащего и пошел пахать землю. Так и не состоялась его служебная карьера из-за национально-религиозного ценза, существовавшего в Польше времен Пилсудского.
Использованы работы белорусского фотохудожника Игоря Денисова