Джордж Элиот однажды предположил, что "счастливейшие женщины, как и счастливейшие нации, не имеют истории”. Похоже, однако, что политики (и интеллектуалы, обслуживающие политические интересы) склонны смотреть на вещи существенно иначе, чем писатели.
Вот лишь один наглядный пример. За пятьдесят с небольшим лет, прошедших с момента основания Организации объединенных наций, число ее членов - этих самых "наций-государств'' - возросло с 51 до 185. Это означает, что каждому из 134 новых молодых государств, помимо пестрого национального флага, замысловатого национального герба и величественного национального гимна, нужна еще и собственная национальная история, ибо последняя является как раз той штукой, которая придает народу неповторимое лицо, делает его отличным от других. “История, - как остроумно отмечает в связи с этим английский “Экономист”, - не похожа на микстуру, которая продается в склянке с этикеткой, предупреждающей покупателя: ‘Внимание! Превышать предписанную дозу опасно’. История - это то, что делает нации тем, чем они есть. Она сообщает им их характер, их общественные институты, их идентичность. Как раз наоборот, именно те страны, которые страдают от недостатка истории, могут легко стать жертвой соблазна выдумать ее”.1 Стоит ли вспоминать о десятках постколониальных азиатских и африканских государственных образований, если даже Канада, как посетовал ее первый премьер-министр, “имеет слишком много географии и слишком мало истории”.2
Что можно сказать в связи с этим о России / СССР? “Много” или “мало” истории было у этого сегодня уже не существующего государства? Или, быть может, памятуя верное замечание Алека Ноува о необычайно драматической судьбе российской державы в XX веке (“падение империи происходило дважды: в 1917 и вновь в 1991 г... то, что развалилось в 1991, можно считать империей, основанной первым императором - Петром”),3 вопрос нужно скорректировать: как была рассказана эта история? Насколько успешно повествование смогло выполнить свою важнейшую политико-идеологическую функцию: снабдить граждан государства вдохновляющим и исполненным достоинства прошлым, служащим прочным основанием для формирования их общей национальной (государственной) идентичности? Почему в конечном итоге “имперский проект” не выдержал конкуренции со стороны национальных историй, созданных интеллектуалами “окраин”?
Ответы на эти вопросы я попытаюсь дать в данной статье. Поскольку в тексте часто будут мелькать понятия “нация”, “национализм”, “национальная идентичность”, “национальная идеология” и т.п., необходимо коротко остановиться на понимании этих терминов, а также на некоторых общих методологических принципах. Мой подход может быть определен критиками как эклектичный; я же предпочел бы говорить скорее о некоем синтезе. С одной стороны, я отталкиваюсь от традиционной веберианской концепции, модернизированной в последнее время Эрнстом Хаасом, Энтони Смитом и Бенедиктом Андерсоном.4 5 Таким образом, нация будет здесь пониматься как социально-мобилизованное сообщество индивидуумов, считающее себя объединенным набором характеристик, которые отличают его (в его собственных представлениях) от “других”, и стремящееся создать или сохранить собственное государство. Национализм определяется как совокупность идей, разделяемых этими людьми, отстаивающими свою “уникальность и право на автономию”. Наконец, национальная идеология может быть охарактеризована как совокупность ценностей и представлений, конструируемых творческим меньшинством сообщества (интеллектуалами) с целью вызвать к жизни новую нацию. Если их усилия оказываются успешными, им удается создать национализм и “построить” нацию. Если они терпят неудачу, весь эпизод “превращается в исторический курьез”.
С другой стороны, мне не чужд и смелый призыв В. А. Тишкова “забыть о нациях во имя народов, государств и культур”, поскольку все споры вокруг проблематики нации беспредметны, “если последнюю не понимают в смысле государственной общности”.6 В этой статье, однако, я буду в основном находиться в рамках традиционного подхода.
***
В свое время, размышляя над типологией национализма, Ханс Кон предложил различать два основных его варианта: “западный” (западноевропейский) - рациональный и ассоциативный и “восточный” (на восток от Рейна) - органический и мистический. Одним из существенных критериев было, по его мнению, отношение двух типов национализма к истории. “Национализм на Западе, - писал Кон, - возник в стремлении создать нацию в условиях политической действительности и современной борьбы без особо сентиментального отношения к прошлому. Националисты же в Центральной и Восточной Европе часто создавали из мифов о прошлом и мечтаний о будущем идеальное отечество, тесно связанное с прошлым, лишенное каких-либо непосредственных связей с настоящим и долженствующее стать политической реальностью когда-нибудь в будущем”.7
Не отвергая в принципе здравую идею различения территориальных и этнических национализмов, можно, тем не менее, оспорить тезис о их разном отношении к истории. Более верной (и плодотворной!) является, я полагаю, универсальная метафора Э. Смита о любом “националисте как археологе”, ибо, утверждает он, “центральным вопросом в нашем понимании национализма является роль прошлого в создании настоящего”.8
В чем смысл национализма как своеобразной формы политической археологии? Наблюдения показывают, что любая нация нуждается в подходящем и достойном прошлом. Некоторые причины такой потребности лежат на поверхности. Древнее и славное прошлое придает тому или иному сообществу необходимый авторитет, увеличивает его самоуважение и повышает значение в глазах соседей. Оно предлагает прецеденты для разного рода инноваций и реформ. Естественно, в прошлом, что также немаловажно, потомки могут при желании отыскать высокие образцы доблести и благородства для подражания.
Однако, указывает Смит, “существует еще более глубокая причина, вызывающая стремление открыть для себя этническое прошлое или “этноисторию”. Это - потребность реконструировать современную нацию и утвердить ее во времени и пространстве на прочном и аутентичном основании. Роль националистических интеллектуалов и профессионалов заключается в открытии и реинтерпретации самобытного этнического прошлого как ключа к пониманию текущей эпохи и современного сообщества - подобно тому, как археологи реконструируют прошлое для того, чтобы локализовать культуру, сообщество или цивилизацию в истории и, таким образом, соотнести их с современной эпохой .
Приведу лишь один поучительный эпизод, выразительно демонстрирующий более чем пристрастное отношение западноевропейских интеллектуалов к “национальному” прошлому. Речь идет о роли историков и, шире, гуманитарного знания в формировании национального сознания в Пруссии и Франции накануне и во время франко-прусской войны. В тот самый момент, когда обе страны готовились с помощью военных аргументов решить вопрос, чьими - немецкими или французскими - будут Эльзас и Лотарингия, медиевисты двух государств отчаянно спорили о происхождении - немецком или французском - раннесредневековых европейских текстов.
В 1872 г. Фюстель де Куланж (до 1870 г. - профессор истории Страсбургского университета) писал, что “немцы в эрудиции отличаются теми же особенностями, что и в военных действиях, а именно: количеством и дисциплиной. Их историки образуют регулярную армию, в которой каждый легко различит командиров и солдат... Каждый новый рекрут присоединяется к свите начальника, работает с ним, для него и долгое время остается безымянным, как курсант. Позже он станет капитаном, и двадцать рядовых станут трудиться для него... Они маршируют строем, поротно....”9 10
Действительно, публикация средневековых первоисточников превратилась в Германии в дело государственной важности, а германская историческая наука - в агента национально-государственной мощи. Учреждение кафедры романской филологии в Страсбурге в 1872 г. стало символом широкого распространения подобных институций по всей стране, где изучение Средних веков служило мощным катализатором формирования национальной идентичности. Нет поэтому ничего удивительного, - замечает современный датский историк Уффе Остер-гард, что “в глазах многих французских ученых существовала ясная, логическая связь между их системой классических исследований и капитуляцией Меца и, наоборот, между методологией немецких университетских профессоров и взятием пруссаками Парижа”.11
Если мы посмотрим сегодня на современные европейские государства, то, несмотря на их внешние отличия, мы довольно легко обнаружим одну объединяющую их черту: все они относительно недавно превратились из “государств-наций” в интегрированные “нации-государства” благодаря общему процессу - постепенной “национализации” крестьянства.12 Зачастую оставаясь этнически неоднородным, их население было достаточно успешно приучено думать о себе прежде всего как о французах, немцах, итальянцах, швейцарцах и Т.д.
Огромную роль в создании таких “воображенных сообществ” сыграла история, вернее, унифицированное преподавание истории на всей территории страны. Именно “История” Лависса, рекомендованная в качестве единого учебного пособия для всех школ Франции и колоний, помогла в конечном итоге сформировать миф о la belle France. Многочисленные издания этого канонического текста зазубривались поколениями школьников, которые, повторяя из урока в урок: “nos ancetres les Gaulois” и пересказывая славные деяния предков от Хлодвига до Наполеона, постепенно приучались ассоциировать себя с непохожим на других “воображенным сообществом” - Францией.13
Взглянем теперь с этой точки зрения на Россию и попытаемся выяснить, насколько эффективно труды российских “националистов-археологов” были использованы в политике формирования общеимперской идентичности, а попросту говоря, - русификации населения.
По крайней мере с середины XVI в. и вплоть до 1917 г. история России представляла собой процесс складывания и развития многонациональной (полиэтнической) империи. Однако в юридическом и административном аспектах имперская элита управляла страной (за некоторыми исключениями), воспринимая ее как этнически однородное образование. “Принцип самодержавия, - указывает Р. Пайпс, - дух и буква которого сохранялись до Революции 1905 г., не позволял - по крайней мере, в теории - признать наличие внутри государства отдельных исторических или национальных территорий, на которых власть монарха была бы менее абсолютной или зиждилась бы на юридически иных основаниях, чем та, которую он осуществлял в центре”.14 Географический колосс и этнический “Вавилон” на официальном и бытовом уровне описывался в категориях “нации-государства” - матушки Руси.
Что касается российской историографии, то она - от Карамзина до Ключевского и Платонова - также была вполне “национальной”. История России трактовалась прежде всего как славный и многотрудный путь государствообразующего русского народа, который, подчиняя стихию и усмиряя недругов, создал раскинувшуюся “от финских хладных скал до пламенной Колхиды” могучую державу. Дореволюционный исторический дискурс игнорировал многонациональный характер государства. Ведущие российские ученые в своих синтетических работах и обзорных курсах практически не интересовались прошлым многих десятков этнических групп, в разное время ставших подданными империи Романовых.15 “История России как многонациональной державы превратилась в русскую историю”.16
Таким образом, как видим, необходимый интеллектуальный материал, идущий в дело при создании “воображенного сообщества”, вроде бы наличествовал. Почему же тогда в России не удалось превратить -перефразируем тут ставшую уже классической формулу Юджина Вебера - миллионы разноплеменных “крестьян в русских”? Можно дать три ответа на этот вопрос.
Во-первых, “строительство” Российской империи явилось не результатом какой-то иррациональной патологии и безудержной страсти к захвату чужих земель, а следствием сложного геополитического взаимодействия мировых центров силы. Многие окраинные территории были приобретены в ответ на давление извне, и успешная борьба за их дальнейшее пребывание в составе Российского государства была лучшим доказательством его способности противостоять этому давлению. Неудивительно поэтому, что петербургские элиты рассматривали сохранение империи как своего рода самоцель и главную задачу российской политической жизни. Ее решение, с точки зрения имперского центра, было более важным, чем распространение среди многонационального населения русских идей и представлений, русского языка и православия, русских исторических мифов и национальных символов. Иными словами, в системе государственных приоритетов внешняя политика имела явное преимущество перед внутренними потребностями, в том числе и формированием “общерусской” национальной идентич-17 ности.
Во-вторых, даже когда власти прибегали к политике русификации, последняя практически всегда оказывалась скверно организованной, плохо подкрепленной материально и поэтому малоэффективной. Сравнивая соответствующую политику в России и во Франции, А. Миллер справедливо указывает на неадекватность российских “национализирующих” институтов (в частности, системы начального обучения и армии) поставленным целям.17 18
В-третьих, будучи в целом отсталой страной, Россия неизбежно отставала и в процессе создания “воображенного сообщества”. Известно, что этот процесс получает мощный импульс в условиях разворачивания модернизации, урбанизации, возникновения массовой прессы, развития средств транспорта и связи. Став слишком поздно на путь модернизации, Россия, разумеется, упустила время и для реализации успешной политики русификации. Поэтому, собственно, Мистраль стал последним крупным провансальским поэтом, а его современник и собрат по Парнасу Тарас Шевченко - главной фигурой национального украинского пантеона.19
Пример Украины особенно показателен. Имперским властям не удалось русифицировать даже ту этническую группу, которая лингвистически, культурно и исторически была наиболее близка великорусскому народу и которая официально считалась лишь одной из ветвей “единого русского племени”. Неудача русификации, впрочем, не означала, что в начале XX в. большинство жителей “юго-западного края” считали себя украинцами. Хороший пример текучести и аморфности группового самосознания на Украине периода “второй русской смуты” дает рапорт британского дипломата, датированный маем 1918 г.: “Крестьяне говорят на малороссийском диалекте. Небольшая группа националистической интеллигенции исповедует идею об особой украинской идентичности, отличной от великорусской. Спор о том, существует ли такая нация в действительности, ведется таким образом, что данный вопрос не может быть удовлетворительно разрешен. Если спросить обычного крестьянина на Украине о его национальности, то он ответит, что он православный. Если продолжить разговор и попытаться уточнить, является ли он великорусом, поляком или украинцем, то он, возможно, скажет, что он крестьянин. Если же полюбопытствовать о языке, на котором он говорит, он ответит, что говорит на “местном наречии”. Быть может, и удастся добиться, чтобы он, определяя себя, использовал общепринятый термин и сказал , что он “русский”, но подобная декларация вряд ли предрешает вопрос о связи с Украиной. Он просто не думает о национальности так, как это свойственно интеллигенции. Опять же, если попытаться выяснить, гражданином какого государства он пожелал бы быть - хотел бы он подчиняться всероссийскому или же независимому украинскому правительству - оказалось бы, что, по его мнению, абсолютно все правительства -не более чем досадная помеха, и было бы лучше, если “православный народ” будет предоставлен самому себе”.20
В принципе, у “историографического империализма” (воспользуемся здесь определением Любомира Винара) была гипотетическая возможность выиграть “гонку против времени” и сформировать должным образом текучее и аморфное сознание этого “православного” (и не только православного) народа. Но при одном условии: принимая во внимание неэффективность способов реализации имперского проекта, у последнего по крайней мере не должно было быть конкурентов. Однако это существенное условие как раз и не было соблюдено. Серьезнейший вызов “общерусскому” сознанию бросила Украина.
В 1904 г. в Петербурге под эгидой императорской Академии наук вышла (на украинском языке!) статья львовского профессора Михаила Сергеевича Грушевского “Традиционная схема ‘русской’ истории и проблема рациональной организации истории восточного славянства”.21 Значения этого текста для рассматриваемой здесь историографической ситуации трудно переоценить. Центральной идеей Грушевского был тезис о существовании резкого различия между историей русских (великорусов), украинцев и белорусов, которое отчетливо проявлялось в процессе их социально-экономического, политического и культурного развития. Поскольку на протяжении веков эти три восточнославянских народа сохранили свою особую этническую, политическую и культурную идентичность, утверждал украинский исследователь, они должны изучаться историками как отдельные этнонациональные образования. Прошлое же этих народов представляет собой отдельные национальные истории, охватывающие различные стадии исторического развития русских, украинцев и белорусов.22 С точки зрения Грушевского, никогда не существовало никакой “общерусской” народности и, следовательно, не может быть никакой “общерусской” истории. Наиболее рациональный подход к изучению истории Восточной Европы состоит в рассмотрении прошлого каждого народа - русских, украинцев, белорусов - в отдельности? в соответствии с его индивидуальной исторической эволюцией от самого начала, теряющегося в глубокой древности, до настоящего времени. Таким образом, традиционной схеме “общерусской” истории Грушевский противопоставил новую концепцию “истории восточных славян”, состоящую из национальных He-торий русских, украинцев и белорусов. Этот подход ученый впоследствии развил в своей фундаментальной десятитомной “Истории Ук-раины-Руси”.
Что ж, как видим, Л. Винар не зря назвал Грушевского в одной из своих работ “историком и строителем нации”.23 Основное значение исторических трудов Грушевского, отмечал его младший современник и коллега по историческому цеху Д. Дорошенко, “состоит в том, что он сформулировал и представил ученому миру хорошо обоснованную схему истории украинского народа на всей территории его расселения и на протяжении всего его исторического развития, а также в том, что он доказал преемственность и целостность этого процесса”.24 С этим выводом полностью согласны и современные исследователи. “С украинской точки зрения влияние Грушевского было огромным, - пишет, например, Зенон Когут. - Используя научные методы, он смог бросить вызов доминировавшей имперской мифологии и выдвинуть новую историческую конструкцию. Грушевский заменил парадигму, в которой украинцы практически не играли никакой роли в истории (даже на своей собственной территории!), концепцией, в рамках которой у них появилось древнее прошлое. Он создал интеллектуальное пространство, в котором могла дальше развиваться украинская историческая наука”.25
Однако все импликации новой исторической схемы Грушевского, столь ясные сегодня, были вполне очевидны и его тогдашним оппонентам - сторонникам имперского проекта. Одним из наиболее ярких и прозорливых полемистов этого лагеря был Петр Бернгардович Струве. Анализируя в своей программной статье “Общерусская культура и украинский партикуляризм” усилия киевских и львовских интеллектуалов, направленные на создание отдельной украинской нации, Струве точно подметил, что ими “ставится проблема создания... новой национальной и всеобъемлющей культуры, которая должна соперничать с культурой общерусской и вытеснять ее с территории “этнографической” Украйны”. Его же позиция была существенно иной.
“Не имея ничего против культурных украинских стремлений, как стремлений поддерживать и пестовать “местные” особенности быта и языка, я сознательно и решительно высказываюсь против заострения этих “областных” тенденций до политического и культурного партикуляризма, отрицающего общерусскую культуру, ее орган и символ -общерусский язык, и стремящегося областное украинское начало поставить в один ряд и на одну ступень с национальной стихией, которая, по моему глубокому убеждению, в единой России должна быть в этом смысле единой”. “Школа мысли”, возглавляемая Грушевским, эмоционально указывал Струве, “таит под собой огромную культурную проблему, чреватую - если интеллигентская “украинская” мысль ударит в народную почву и зажжет ее своим “украинством” - величайшим и неслыханным расколом в русской нации, который явится, по моему глубочайшему убеждению, подлинным государственным и народным бедствием. Все наши “окраинные” вопросы окажутся совершенными пустяками в сравнении с такой перспективой “раздвоения” и -если за “малороссами” потянутся и “белорусы” - “растроения” русской 5? 26
культуры .
Спустя пять лет интеллектуальное пророчество Струве исполнилось, причем произошло не просто “раздвоение” или “растроение” исторической России, но гораздо более масштабная и драматическая фрагментация имперского государства.
“Finis Russiae, - с горечью записал в 1917 г. на страницах своего дневника московский профессор-историк Ю. В. Готье. - ...Бывшая Россия уже разделилась на Кавказ, казачьи земли, Украину, анархический центр, б.м., Сибирь; отпала Финляндия; немцы провозглашают отделение Литвы и Курляндии. Россия уже не на краю пропасти, а в глубине ее: мы перешли последнюю черту”. В чем заключалась причина национальной катастрофы? Готье был убежден, что винить стоит прежде всего “необычайно уродливое явление - отсутствие русского вообще и в частности великорусского патриотизма. В так называемой Российской державе, - удрученно продолжает он, - есть патриотизмы какие угодно - армянский, грузинский, татарский, украинский, белорусский -имя им легион, - нет только общерусского...” “Частный, областной патриотизм, культивируемый в бывшей России, есть один из самых 26 дурных видов партикуляризма; он погубил много славянских государств, погубит и наше”, - делает грустный вывод историк.27
Так завершился первый акт “русской драмы” XX столетия. Смута 1917-1921 гг. показала, что общеимперское национальное сознание оказалось чрезвычайно непрочным, а этнические и национальные идентичности многих народов, входивших в состав Российской империи, наоборот, проявили себя как довольно жизнестойкие и конкурентоспособные конструкции. Во многом это, бесспорно, была заслуга местных интеллектуалов-гуманитариев, “националистов-археологов”.
А А А
В ходе четырехлетнего жесточайшего противоборства российским коммунистам удалось буквально по кускам собрать большую часть окраинных земель, входивших в состав бывшей империи. Они провозгласили создание первого в мире “государства рабочих и крестьян”, а затем и образование “социалистической федерации”. В данной статье нет особой нужды подробно анализировать национальную политику большевиков.28 Полезно, однако, остановиться на некоторых узловых моментах, имеющих отношение к рассматриваемой проблеме соперничества имперского проекта и национальных историй. С возникновением СССР это соперничество отнюдь не исчезло, но приобрело более замысловатые формы.
“Советская национальная политика была разработана и проводилась националистами”. Этой хлесткой фразой начинает свою оригинальную статью “СССР как коммунальная квартира” Юрий Слезкин.29 Ученый указывает на то, что Советский Союз впервые в мире институциализи-ровал этнотерриториальный федерализм, классифицировал всех граждан в соответствии с их этническим происхождением (биологическими национальностями) и формализовал предпочтительное отношение к ряду категорий населения, определяемых по этническому признаку. Все это, указывает Слезкин, свидетельствует о “хронической этнофилии Советского режима”.30 Что же касается населения самого СССР (“советских людей”), то, с формальной точки зрения, они не были нацией - “коммунальная квартира была не больше общей суммы составляющих ее комнат”. Несмотря на то, что по крайней мере с марта 1925 г. граждане СССР были заняты “строительством социализма в одной стране” - государстве, имеющем четко определенные границы, а также в высшей степени политически и экономически централизованном, - у Советского Союза не было ни национальной идентичности, ни официального языка, ни национальной культуры. У этого государственного образования было лишь “социалистическое содержание”, начисто лишенное “национальной формы”.31
Сходный тезис формулирует и В. Тишков. “Скорее в полемических целях осуждения “буржуазного федерализма”, построенного на территориальном принципе, в СССР утвердился принцип “национальной государственности” на уровне этнотерриториальных автономий для меньшинств...Таким образом, метафора нация и термин национальность... были отданы в собственность представителям культурно родственных групп населения страны, а задача “нациестроительства” оказалась в идеологическом арсенале этнически обозначенных внутригосударственных образований (союзных и автономных республик и областей)”.32
В результате, обобщает эту линию рассуждения американский исследователь Р. Брубейкер, “Советский Союз не воспринимался в теории и не был организован на практике как нация-государство. К тому же в нем не произошло определение государства или гражданства как целостности в национальных смыслах. Именно в этом - отличие советского режима в отношении проблемы национальности - в беспрецедентном устранении национальной общности и национальности как организующего принципа социального и политического порядка с общегосударственного уровня и передача его на подгосударственный уровень. Ни одно государство не зашло так далеко в спонсировании, кодификации, институализации и даже в ряде случаев изобретении национальных общностей и национальностей на подгосударственном уровне и в то же время ничего не сделало для их институализации на уровне государства в целом”.33
Действительно, в результате жарких дискуссий российские коммунисты пошли на создание “дифференцированной государственности”, создав многоступенчатую иерархию государственных образований, обладавших разным набором государственных атрибутов. Однако означает ли это, что большевистское руководство, всегда открыто отдававшее предпочтение большим и жестко централизованным государствам, так легко уступило объединяющую идею нации этническим общностям и не предпринимало никаких усилий создать советское “воображенное сообщество”? Неужели новые хозяева Кремля не пытались сконструировать свой советский “имперский проект”? И если пытались, то какую роль сыграла в этих усилиях историческая наука?
Отдавая должное прагматизму и политической гибкости большевиков, необходимо также помнить, что они были коммунистическими доктринерами. При этом именно искусная интерпретация марксистского наследия - знаменитая диалектика! - позволяла им зачастую решать (по крайней мере, на какое-то время) сложнейшие практические задачи.34 Ленинская теория нации указывала на то, что последняя не является гомогенным образованием, а состоит из классов, отношения между которыми играют ключевую роль в социальной динамике. Марксизм-ленинизм, таким образом, разоблачал мнимую монолитность национальных движений, являющихся на самом деле движениями классов. В связи с этим задача пролетариата - использовать энергию национальных конфликтов для достижения собственных целей и поддерживать национально-освободительную борьбу до тех пор, пока это ему политически выгодно. С одной стороны, рабочие интернациональны по своей природе (“пролетарии не имеют отечества”), поскольку лишились своих стран в результате узурпации их буржуазией, а их идеал - международное пролетарское братство (“всемирная республика труда”). С другой стороны, не забывая об этом высоком идеале, пролетариат в качестве первого шага должен отвоевать у буржуазии находящуюся под ее гегемонией нацию, которая принадлежит ему по историческому праву самого передового общественного класса.
Ленинское понимание “национального вопроса” прекрасно суммировал Ален Безансон: “Нация подчинена классу; класс в свою очередь подчинен партии, являющейся воплощением его сущности. Партия представляет рабочий класс в силу своей ведущей роли, освященной идеологией. Поэтому на практике партия решает, исходя из своих общеполитических интересов, использовать ли в данный момент националистические силы или классовые силы, или, быть может, необходимо их объединить. Классы и нации уже больше не являются социальными реалиями, сущностями, обладающими автономией и способностью к самоорганизации. Вместо этого они превратились в абстрактные идеи, существующие только в рамках общей теории, в деревянном языке идеологии. Их роль состоит в том, чтобы быть использованными в соответствии с изменениями “генеральной линии”, в зависимости от той или иной политической позиции, занимаемой партией”.35
В верности этого тезиса можно убедиться, проанализировав основные этапы национальной политики коммунистической партии. До 1917 г. и в ходе гражданской войны большевики рьяно поддерживали лозунг национального самоопределения угнетенных народов. После победы и установления контроля над большей частью территорий бывшей империи перед ними действительно встала проблема, как объединить интернациональную задачу построения коммунизма с поддержанными ими самими национальными требованиями нерусских народов. Выход был найден в компромиссе, которым стала федерация, основанная на этнотерриториальном принципе. Республики получили вместе с квази-государственностью и ее атрибутами (верховными советами, советами министров, верховными судами, академиями наук и т. д.) определенную степень самоуправления и автономии. Им позволили (а в определенный период от них даже требовали) использовать национальные языки в системе образования, делопроизводстве, науке, средствах массовой информации, художественной литературе. Правящая элита также рекрутировалась в основном из “нацменов”. Но можно ли назвать это “сдачей позиций” со стороны центра, проявлением экстравагантной “этнофилии” режима? Полагаю, что нельзя, так как взамен республики согласились с существованием единственной разрешенной идеологии - марксизма-ленинизма и единственной разрешенной политической организации - всемогущей и общесоюзной коммунистической партии. Таким образом, большевистское руководство оставалось хозяином компромисса.
Однако сознавало ли оно потенциальную опасность создавшегося положения, удачно описанного метафорой Клауса Менерта, который сравнил СССР с самолетом, летящем на двух моторах - марксистско-ленинском и националистическом? (Немецкий исследователь между прочим предсказал, что вскоре двигатели начнут работать вразнобой и их десинхронизация в конце концов приведет к “авиакатастрофе” системы).36 Коммунисты, безусловно, осознавали такую опасность и поэтому понимали достигнутый с “окраинами” компромисс “по-большевистски”, а именно - как временное отступление, “шаг назад”. Они никогда не упускали из вида задачу всемерного укрепления общегосударственного единства. Без манипуляций с прошлым им здесь было не обойтись.
Формула, которой руководствовалось советское коммунистическое руководство в своей национальной политике, хорошо известна. Этнокультурная идентичность советского человека должна была быть национальной по форме и социалистической по содержанию. Как только содержание культуры того или иного народа опасно приближалось к тому, чтобы стать национальным (а значит, в соответствии с формулой, рисковало потерять свой социалистический характер и скатиться в болото “буржуазного национализма”), центр немедленно вмешивался, вносил коррективы и примерно наказывал "националистически настроенных" местных деятелей. Надо, впрочем, заметить, что данный императив касался не только “нерусских”. Нельзя забывать о том, что большевики приложили немало усилий, чтобы дискредитировать и уничтожить значительную часть русских культурных традиций. Все, что в русской национальной культуре было связано с мистикой православия и мифологией монархии, было без сожаления выкинуто на “свалку истории”. Остальное
было превращено в своеобразный склад, из которого партия могла выбирать национально окрашенные предметы, могущие послужить целям Советского государства. Петр Великий, например, являл собой исторический образец для советской программы перевооружения и модернизации, а через несколько лет царствование Ивана Грозного могло быть представлено как прецедент перманентной чистки. Живопись “передвижников”, в которой были неразрывно переплетены национализм и народничество, стала формальным образцом для социалистического реализма. Режим нашел социалистическое применение классическому роману, в особенности когда он - как у Толстого - воспевал военную доблесть и выражал презрение Западу. Однако все, что в этом же самом наследии обладало универсальной ценностью и могло быть воспринято только в транснациональном контексте (религиозная мысль, современное искусство, Достоевский и т.п.), подвергалось 37
цензуре и запрещалось.
Коммунистические вожди СССР прекрасно осознавали политическое значение истории и - шире - исторической памяти народов для формирования не “фольклорной”, а подлинно национальной идентичности. Поэтому даже в самые либеральные времена НЭПа и проведения политики “коренизации” интеллектуалы национальных окраин не получили полную “свободу рук” в интерпретации региональных историй.37 38 Ясно, что обитатели Кремля не читали замечательную “Книгу о смехе и забвении” Милана Кундеры. Однако, обладая чрезвычайно развитой политической интуицией, они действовали так, как будто текст знаменитого чешского диссидента был их настольным учебником. “Первый шаг к ликвидации народа - это разрушение его памяти, -говорит один из героев романа Кундеры. - Уничтожьте его книги, его культуру, его историю. Затем пусть кто-нибудь напишет новые книги, сфабрикует новую культуру, изобретет новую историю. Вскоре нация начнет забывать, кто она есть и кем была. Окружающий мир забудет о ней еще быстрее”. Борьба за существование, говорит другой герой романа, - это, в сущности, не что иное, как “борьба памяти против забвения”.39
Действительно, “одной из отличительных особенностей советской системы, - справедливо, на мой взгляд, утверждает Роман Шпорлюк, -является именно то, что среди империй современности она была столь сильно озабочена проблемой контроля над историческими идеями. Другие имперские правители обычно удовлетворялись контролем над настоящим и будущим своих подданных, но не над их прошлым; над их телами и материальными ресурсами, но не над их душами и памятью”. “Отобрав у подвластных народов контроль над их политикой, экономикой и культурой, Москва пытается забрать и их прошлое, в котором она справедливо видит последний остающийся элемент их духовной независимости. Однажды приняв официальную историю в качестве основы для самопознания, они (народы - И.Т.) прекратят существование как отдельные нации и, таким образом, утратят способность к самостоятельному действию”40
Если мы проследим основные этапы национальной политики высшего советского руководства, то убедимся, что, несмотря на временные зигзаги, общей тенденцией было постепенное усиление контроля над исторической памятью народов, которое достигло своего пика как раз перед началом горбачевской “перестройки”. При этом, проводя централизаторскую политику, Москва так и не смогла сделать окончательный выбор между двумя интеграционными проектами: созданием новой общности с особой надэтнической идентичностью (условно говоря, “советской нации”) и превращением СССР во второе издание Российской империи (по сути, в русское национальное государство).
В течение первого периода развития советской историографии (до начала 30-х гг.) интеграционная тема, казалось, не слишком волновала ученых (и, следовательно, высшее партийно-государственное руководство страны). По крайней мере, на первой Всесоюзной конференции историков-марксистов, состоявшейся в конце декабря 1928 - начале января 1929 г., ни на одной из пяти созданных секций не обсуждались вопросы, относящиеся к российской внешней политике, культуре или какие-либо иные темы, хоть как-то связанные с “национальным вопросом” и исторической ролью русского народа. Республиканские историки, пользуясь относительным либерализмом политики “коренизации”, с упоением погрузились в собственное национальное прошлое. Именно в те годы ими были воссозданы (иногда - просто изобретены) соответствующие этноистории, национальные мифы, традиции и символы, активно используемые современным поколением ученых в постсоветских государствах. Историографическая ситуация на общесоюзном уровне в целом благоприятствовала их вдохновенному интеллектуальному творчеству. Там безраздельно господствовала точка зрения ученого-функционера М. Н. Покровского.41 В его трудах беспощадно обличалась российская политика империализма и колониализма. Историк не уставал повторять, что “Россия - одно из величайших колониальных государств мира”, что “Сибирь, Средняя Азия и Кавказ являются, по существу, колониями”, что “торгово-капиталистическое значение покорения как Кавказа, так и Средней Азии неоспоримо”, что в конце XIX века империя Романовых оставалась колониальной державой самого примитивного типа - системой торгово-капиталистической эксплуатации отсталых регионов.42 43 С не меньшим удовольствием Покровский повторял сформулированный еще Лениным тезис о России как “тюрьме народов”.
Однако на рубеже 20-х - 30-х гг. интеллектуальная среда начала достаточно стремительно меняться.44 Мировой кризис 1929-33 гг. не привел к социальным взрывам в “цитаделях капитализма”, таяли надежды на возможность скорой победы пролетарских революций в других странах, актуальность теории “перманентной революции” становилась все более и более сомнительной. Что же оставалось? Стиснув зубы и набравшись мужества, строить “социализм в одной стране” - Советском Союзе. Но для этого нужна была другая парадигма: в обстановке вражеского окружения (“осажденной крепости”) образ “тюрьмы народов” и зашедшие слишком далеко исторические концепции ученых-нацменов”, опасно укреплявшие национальные идентичности народов “окраин”, плохо соответствовали новым задачам партии - концентрации под своим контролем материальных и людских ресурсов, а также стимулированию у всех советских граждан чувства принадлежности к одной стране - “единой социалистической родине”. Главной целью государственной пропагандистской машины стало формирование и культивирование общесоветских ценностей. Автор знаменитых “Стихов о советском паспорте” чутко уловил и ярко выразил эту крепнувшую идейную тенденцию: “Главное в нас - это наша Страна Советов, советская воля, советское знамя, советское солнце”45 Так родилась идея “советского патриотизма”, немедленное нашедшая свое отражение в исторической науке46
Начало серьезной перегруппировки “исторического фронта” было положено в 1934-1937 гг. известными постановлениями СНК и ВКП (б) о школьных учебниках истории и преподавании истории.47 Одновременно началась яростная кампания против Покровского и его “школы”. После выявления в его трудах целого ряда чисто академических (и, конечно же, “антимарксистских”!) ошибок и заблуждений, старого большевика в конце концов обвинили в самом страшном идеологическом грехе - отсутствии “патриотизма”48 Делая особый акцент на классовой борьбе, составлявшей, в трактовке Покровского, главный стержень собственно русской истории, и видя в национально-освободительной борьбе окраинных народов против русских захватчиков и эксплуататоров основное содержание истории Российской империи, старейший историк-марксист и его ученики разрушали, с точки зрения проникнутых новым “патриотическим пафосом” оппонентов, образ многонациональной, но единой страны. “Эти историки отнимают идею единства исторической жизни у народов СССР, пытаются отнять у них Родину, отрицают совершенно реальный факт национального и общегосударственного единства даже враждебных классов в момент нападения на страну внешнего врага”, - указывал в своем письме Сталину активный участник борьбы с “покровщиной” - один из авторов “Истории дипломатии” профессор А.В. Ефимов.49
Ситуация на “историческом фронте”, действительно, менялась быстро и радикально. Именно тогда возник новый термин: вместо привычного предмета исследования и преподавания - истории России -появилась история народов СССР. Эта замена должна была означать, что впредь не только один русский народ будет объектом изучения историков, но и все народы и этнические группы, когда-либо проживавшие на территории “Государства Российского” или входившие в его состав.50 Сверхзадача ученых - “идеологических бойцов партии” - состояла в том, чтобы выявить, обосновать и популяризировать идею общности судеб “советских социалистических наций”, дружно строящих новое общество и совместно противостоящих коварному внешнему врагу. В связи с этим интересно отметить усиление в середине 1930-х гг. интереса к древней истории, далекому прошлому Северного Причерноморья, Кавказа, Средней Азии, проблеме происхождения народов СССР. Не случайно и появление в 1937 г. профессионального журнала “Вестник древней истории”. Исследователи были призваны продемонстрировать, как с незапамятных времен предки современных русских, армян, татар, узбеков и т.д. вступали во взаимодействие на необъятных просторах Евразии. В новой идеологической обстановке история скифов, сарматов, киммерийцев и их общения с соседями приобретала большее значение, чем выяснение “формационной принадлежности” той или иной древней культуры или изучение “движущих сил” очередной античной “революции”. “Вопросы этногенеза, расселения отдельных народов и их взаимосвязей, которые прежде никого не интересовали, теперь приобрели первостепенное значение. Проблеме создания централизованного Русского национального или многонационального государства уделялось особое внимание. Мотив патриотизма стал доминирующим мотивом во всей исторической литературе. Его можно было проследить во всех исторических работах, независимо от объекта исследования и рассматриваемого в них исторического периода”, - писал внимательный наблюдатель и вдумчивый аналитик этих процессов Константин Штеппа.51
В некоторых современных публикациях утверждается, что в ходе “великого идеологического перелома” Сталин просто заменил пролетарский интернационализм, усиленно культивировавшийся на протяжении 1920-х гг., обычным русским национализмом и что в целом традиционный марксизм был серьезно потеснен “великодержавными ценностями”. По-видимому, это - слишком упрощенная и прямолинейная интерпретация сложных идейных процессов, берущая, кажется, свое начало в известном высказывании Бердяева, что “коммунизм в период сталинизма не без основания может представляться продолжением дела Петра Великого... В России вырастает не только коммунистический, но и советский патриотизм, который есть просто русский национализм”.52
Более верным и тонким, я думаю, было наблюдение Г. П. Федотова. Сталинская национальная идеология, писал он в статье “Как Сталин видит историю России?”, была в высшей степени противоречива: “Дело шло не более не менее как о том, чтобы сочетать Маркса с Александром Невским, Сталина с Петром Великим”.53 Поэтому можно вполне согласиться с С. В. Константиновым, полагающим, что “советский патриотизм был гораздо более сложным явлением в нашей истории, чем это изображается. Его нельзя отождествлять ни с русским национализмом, ни с марксизмом. Это был некий идеологический феномен, в котором причудливым образом сочетались и идеи марксизма, с коими Сталин нередко обращался самым вольным образом, и элементы русского патриотизма, вводимые в пропагандистский обиход строго дозированными порциями”.54 В самом деле, позиции марксизма в СССР не могли быть так уж серьезно потревожены, поскольку идеология была важнейшей основой легитимации режима. “В этой реабилитации национальной славы есть какие-то границы, какое-то неискоренимое чувство коммунистических приличий”, - замечал в 1937 г. проницательный Г. П. Федотов.55 Поэтому в трудах историков, захвативших авансцену после падения “школы Покровского”, Страна Советов выступала как достойная наследница лучших (то есть “революционных”, “демократических”, “прогрессивных” и т.п.), но далеко не всех традиций дореволюционной России. Обращение к патриотическим мотивам должно было, по замыслу сталинских идеологов, прежде всего объяснять, почему именно народы СССР удостоились столь счастливой судьбы первыми в мире совершить социалистическую революцию и начать строительство коммунизма. “Только в свете прошлого встает во всем своем величии славное наше настоящее, -провозглашала передовая статья “Правды”. - Великую социалистическую революцию совершили замечательные народы, показавшие и в прошлых веках своей жизни неукротимую волю к борьбе за национальную свою независимость, в борьбе со всеми эксплуататорами”.56
Другое дело, что неустойчивое равновесие, установленное между марксистской (интернационалистской) и “патриотической” составляющими советской идеологии, постоянно нарушалось под воздействием внутри- и внешнеполитических причин. По мере обострения международной обстановки, роста военной угрозы, а затем в ходе Второй мировой войны марксистские догмы, действительно, отступили на задний план, а вперед выдвинулась русская национальная идея чуть ли не своем чистом виде. Русские герои и русские доблести явно затмевали еще столь популярные недавно идеи международного классового братства рабочих и крестьян, и даже сама Октябрьская революция стала рассматриваться как апогей национально-освободительной борьбы русского народа, находившегося до 1917 г. в кабале у иностранного капитала. Немецкие дипломаты - безусловно, весьма заинтересованные наблюдатели - отмечали летом 1939 г., что “слияние большевизма с национальной историей России, выражающееся в прославлении великих русских людей и подвигов,... изменило интернациональный характер большевизма...”57
Позднейшие исследователи дали этому “идеологическому кентавру” определение национал-болъшевизма, хотя сам термин возник значительно раньше.58 За годы войны были приняты - во многом благодаря влиянию Александра Щербакова - чрезвычайно важные политические решения, значительно усилившие струю русского национализма в официальной советской идеологии. Речь идет прежде всего об относительной деидеологизации литературы и искусства, достижении компромисса с Русской Православной Церковью, роспуске Коминтерна и принятии нового государственного гимна СССР с более чем очевидными русскими великодержавными обертонами.59 Своеобразной кульминацией этой идейно-политической тенденции можно считать знаменитый тост Сталина “за здоровье великого русского народа”, провозглашенный на кремлевском приеме 24 мая 1945 г. Казалось, что советские вожди уже почти готовы взглянуть на управляемую ими многонациональную страну как на своего рода аналог Российской империи -русское национальное государство с экзотическими этническими “добавками” и соответствующим образом подкорректировать представление об “отечественной истории”.
Однако даже в последние годы правления Сталина Кремль не решился пойти на создание образа прошлого, являющегося социалистическим “римейком” дореволюционной “дворянско-буржуазной” историографии России. Конституционно закрепленное федеративное устройство СССР, наличие формально суверенных национальных республик, расширение “социалистического лагеря” и появление новых “братских государств” - все это способствовало сохранению актуальности базового марксистского принципа “интернационализма” и лозунга “дружбы народов”. Поэтому власть требовала от советских историков более изощренного решения - своего рода синтеза историй России и национальных республик, результатом которого должно было бы явиться некое “единство в многообразии”. При этом “великий русский народ” (после сталинского тоста 1945 г. и до середины 50-х гг. словосочетание русский народ употреблялось исключительно вместе с определением великий) должен был выступать во всех своих взаимоотношениях с народами “окраин” как primus inter pares и, таким образом, представляться главным организатором “единства”, исторические предпосылки которого теряются в далеком прошлом. Начальник Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александров обобщил эту идею в следующем методологическом рецепте: “История народов СССР является единым объективным процессом. Историю отдельного народа можно должным образом исследовать и понять лишь во взаимосвязи с историей других народов и, прежде всего, с историей русского народа”.60
Приказ партии - закон. И вот “исторический генерал” А. М. Панкратова в программной статье, напечатанной в юбилейном сборнике, “ставит задачу” перед “офицерами и солдатами” исторического фронта. “Нельзя изучать историю нашей страны только как историю России, точнее, Великороссии, - разъясняет она подчиненным требования высшего руководства. - Необходимо в ней учесть историю многочисленных народов, ныне объединенных в тесную семью народов Советского Союза. Но вместе с тем история СССР не должна превратиться в историю отдельных народов. Она должна быть цельной и единой историей СССР, взятой в целом. Народы нашей страны еще и в дооктябрьскую эпоху имели много общего в своей исторической судьбе”.61
Руководящие идеи получили свое дальнейшее развитие в опубликованном в 1950 г. “Проспекте учебника по истории СССР”. Там четко формулировалось, что “учебник должен дать студентам ясное представление... о создании и укреплении советского социалистического многонационального государства, построенного на основе дружбы народов, сплочения семьи советских народов, в которой решающей силой является великий русский народ, оказавший огромную помощь всем народам Советского Союза в деле их преобразования в социалистические нации. При изложении в учебнике истории всех народов СССР важно дать эту историю как единый процесс строительства и укрепления советского социалистического многонационального государства, с учетом своеобразия этого процесса в отдельных национальных республиках”.62 Сходные тезисы содержатся и в рецензии на второе издание университетского учебника “История России в XIX веке”, вышедшего в 1949 г. Рецензент с удовлетворением отмечает, что в пособии “расширены по сравнению с первым изданием главы по истории народов СССР... Авторы учебника правильно подчеркивают общность интересов всех народов России, “во главе которых шел великий русский народ, старший брат в их трудовой семье”... В то же время, по мнению автора критической статьи, создателям учебника не удалось нарисовать целостную историческую картину, в которой прошлое России было бы тесно увязано с историей национальных окраин. “Значительную часть материалов по истории России, - указывает рецензент, - ...было бы целесообразнее включить в соответствующие общие главы истории России XIX века, а не расчленять на особые разделы отдельной главы “Народы России и национально-колониальная политика царизма”... Такое расположение материала не дает читателю целостного представления.., а порой мешает проследить органическую связь событий, происходивших в национальных районах, с общим ходом развития страны”.63
Однако советской исторической науке, судя по всему, не удавалось адекватно выполнить сделанный властью социальный заказ и искусно интегрировать историю русского народа (государства) и “национальные истории” в единое красочное, убедительное и, главное, патриотическое повествование. Об определенных проблемах в этой области свидетельствуют материалы двух крупных исторических дискуссий, проведенных на рубеже 40-х—50-х гг.: дискуссии о периодизации истории СССР и дискуссии по поводу формулы “наименьшего зла”.64
Подводя итоги обсуждения проблемы периодизации, редакция журнала “Вопросы истории” выделила среди прочих два относящихся к нашей теме момента. Во-первых, авторы редакционной статьи резко
выступили против проявившейся в ряде выступлений тенденции разделять историю русского централизованного государства на два периода: собственно “русского” (в этническом смысле) государства и “многонационального” государства. По совершенно определенным (хотя и неназванным) причинам редакторы ведущего профессионального печатного органа особо подчеркивали, что “русское централизованное государство с самого начала было “смешанным ” государством, ибо включало в свои границы ряд нерусских народностей” (например, мордву, удмуртов, коми), “подвергавшихся колониальной эксплуатации и вместе с тем видевших в Руси защитника от Золотой Орды”. Тут же авторами статьи давался показательный пример виртуозного владения “диалектическим методом”: это “смешанное” (т.е.
“многонациональное”) государство, указывают они, “в то же время... было именно русским государством”, поскольку главную роль в процессе объединения играли великороссы.65 66
Второй недостаток, выявленный в ходе дискуссии, состоял, по мнению редакции “Вопросов истории”, в том, что вместо периодизации истории СССР большинство участников обсуждало на самом деле периодизацию истории России, в то время как следовало обратить больше внимания на историю других советских народов и ее тесную связь с историей русского народа. “Как известно, недостатком такого рода -подменой истории СССР историей России - в той или иной степени страдают все существующие ныне учебники по истории СССР”, - отмечалось в журнале. Авторы итоговой статьи указывали на существование учебников, сборников документов и лекционных курсов по истории Грузии, Армении, Узбекистана, Таджикистана, Казахской ССР, Украины, Белоруссии, Якутии, Татарии и других союзных и автономных республик, которые могли бы помочь учесть - в процессе обсуждения вопросов периодизации - особенности исторического развития нерусских народов. Это, к сожалению, не было сделано. Поэтому “важнейшей и неотложной задачей” советских историков, подчеркивалось в редакционном материале, “является создание таких трудов по истории нашей страны, где история всех наших народов была бы дана во всем многообразии их взаимных связей, где была бы правильно определена роль великого русского народа в деле объединения народно-
Дискуссия по поводу концепции “наименьшего зла” также весьма важна для уяснения той роли, которую играла советская историческая наука в процессе конструирования “имперского проекта”. Господство на рубеже 40-х—50-х гг. в советской идеологии великодержавных настроений с явной примесью русского национализма вполне закономерно поставило перед историками задачу обосновать ведущую и благотворную историческую роль русского народа не только в настоящем, но и в прошлом. Исследователи были призваны нанести окончательный удар по “покровщине” с ее повышенным интересом к колониальной и империалистической политике царской России. Примечательно, что власть не только высказала свои общие идеологические пожелания, но и предложила историкам ту концептуальную формулу, руководствуясь которой они должны были реинтерпретировать прошлое. Еще в 1937 г. Жюри правительственной комиссии по конкурсу на лучший учебник по истории СССР в своем “Постановлении” выдвинуло тезис о “наименьшем зле”, в соответствии с которым аннексия нерусских народов Россией признавалось злом, особенно если завоевание и подчинение означало потерю ими национальной независимости и государственности; однако, включение “иноплеменных народностей” в состав Российской империи рассматривалось все же как меньшее зло по сравнению с их возможным захватом другим крупным и враждебным России государством.67
В начале 50-х гг. это “компромиссное” решение было признано неудовлетворительным. Вернее, в новых условиях от историков потребовали сформулировать более приличествующий “текущему моменту” компромисс, продемонстрировать более искусное применение “марксистско-ленинской диалектики”. Как отмечалось в одной из полемических статей, напечатанных в “Вопросах истории” в 1950 г., с одной стороны, исследователи не должны были отбрасывать известную характеристику России как тюрьмы народов. С другой стороны, они должны были твердо помнить, что, несмотря на царизм и его колониальную политику, присоединение нерусских народов к России в конце концов оказалось для них величайшим благом.68 При этом надо было как-то увязать все с ранее предложенной властью формулой “наименьшего зла”. Решить эту головоломку попыталась М. В. Нечкина.
Вернувшись к известной цитате из “Постановления” правительственного жюри, она действительно показала, какие чудеса может творить диалектический метод, применяемый мастером советского исторического ремесла. Оказывается, историки, обращавшиеся к партийному документу за руководящими указаниями, просто не поняли его глубинного смысла: рассматривая вопрос о присоединении национальных окраин к России, они принялись наперебой трактовать этот процесс как “наименьшее зло”. Но, замечает Нечкина, “любое наименьшее зло есть все же зло, то есть отрицательное понятие”. А на самом деле партия ориентировала ученых рассуждать “не о зле как таковом, не об отрицательном моменте, а как раз о моменте положительном... В этом установлении положительного момента, собственно, и заключена основная мысль [руководящей] цитаты”.
Однако это - только начало, так сказать, методологическое вступление. Дальше Нечкина показывает, что такое диалектика в действии. “Царизм был тюрьмой народов - эта формула глубоко верна, - пишет она. - В этой тюрьме томился и старший брат народов нашей страны -великий русский народ... В борьбе против общего врага - царизма -слагалась дружба наших народов в ее начальной форме. Позже дружба расширилась, окрепла, расцвела и приобрела новое качество... Она стала братством народов на основе величайшего исторического дела -строительства нового, социалистического общества, движения к коммунизму”. Перечислив впечатляющий ряд вполне позитивных примеров культурного взаимовлияния народов, входивших в состав Российской империи (“казахский народ узнал письмо Татьяны к Онегину и запел его как свою народную песню” и т.п.), историк приходит к выводу, что все приведенные ею факты безусловно имеют отношение к аннексии нерусских народов Россией, но столь же безусловно не могут найти отражения в формуле “наименьшего зла”. “Эти факты - добро, а не зло, - оптимистически завершает Нечкина свои диалектические упражнения. - ...В этих фактах виден рост дружбы народов, которая потом перейдет в братство народов...” В заключение своей программной статьи маститый профессор дает концептуальные советы “младшим товарищам”: “При оценке результатов включения народов в состав России историки должны обращать особое внимание на факты общения народов, на то новое и положительное, что вопреки царизму вносил в хозяйственную и культурную жизнь народов великий русский народ. Задача историков - обрисовать историческую перспективу единения... разных народов под руководством старшего брата - русского „69
народа...
Казалось бы, виртуозная словесная эквилибристика Нечкиной и построенная ею историческая конструкция давали исследователям возможность выйти из созданной еще в 20-е - 30-е гг. историографической ситуации без окончательной потери лица. Однако коммунистическое руководство осталось недовольно не за страх, а за совесть выполненной работой. Оно, судя по всему, хотело полностью похоронить свою же собственную злополучную формулу “наименьшего зла” и готово было согласиться на более топорное, но идеологически надежное решение проблемы. Выступая на XIX съезде компартии, первый секретарь ЦК КП Азербайджана М. Д. Багиров не поленился подвергнуть специальной критике Институт истории и его орган за “неправильный подход к вопросам, относящимся к истории народов СССР”. Вместо того, чтобы на основе многочисленных исторических данных, архивных материалов и документов во весь рост поставить вопрос о “прогрессивности и благотворности” присоединения нерусских народов к России, строго указывал азербайджанский руководитель, журнал затеял “беспредметную и абстрактную дискуссию” по статье Нечкиной о формуле “наименьшего зла”. По словам Багирова, это обсуждение не только не помогло историкам в национальных республиках, но, наоборот, еще больше дезориентировало их.69 70 После сурового окрика с высокой партийной трибуны историкам (которые “хотели, как лучше”) ничего не оставалось, кроме унизительного покаяния. Редакция “Вопросов истории” признала свою вину в организации вредной дискуссии вокруг проблемы, “уже давно решенной марксистско-ленинской наукой”. Одновременно руководство журнала в порядке самокритики отметило, что советские историки сделали еще очень мало для освещения “той бесценной помощи, которую великий русский народ оказывал и продолжает оказывать всем народам нашей страны”.71
Власть, однако, не удовлетворилась самокритикой ученых. Нет никакого сомнения в том, что советская идеологическая верхушка придавала чрезвычайно большое значение затронутой историками теме. Свидетельством ее озабоченности была специальная статья в ведущем партийном журнале “Коммунист”, которую Политбюро, по-видимому, поручило написать тому же Багирову. Этот текст был призван, как тогда говорили, “закрыть вопрос”. Как и все директивные документы партии, статья Багирова была написана очень доходчиво и без обиняков разъясняла, “что такое хорошо и что такое плохо”. Попросту говоря, историкам давались четкие указания, как надо и как не надо интерпретировать прошлое. “Ведущей, объединяющей, цементирующей, руководящей силой в семье народов нашей страны является их старший брат - великий русский народ. Это положение и роль русского народа в семье народов Советского Союза имеет глубокие исторические корни". Вот как должен, по мнению Багирова, выглядеть основной тезис, от которого должны отталкиваться все исследователи национальных отношений в России / СССР. А вот “механически применять понятие “наименьшее зло” и, таким образом, недооценивать историческую роль русского народа, с точки зрения вождя азербайджанских большевиков, -предосудительно и идеологически вредно: “Умаляя значение присоединения нерусских народов к России, преуменьшая роль русского народа в развитии всех народов нашей страны, некоторые историки, по существу, стоят на антимарксистских, антиленинских позициях “школы” Покровского и повторяют утверждения буржуазных националистов - этих злейших врагов наших народов”.72
Сигнал партии был услышан. В том же “Коммунисте” А. М. Панкратова поспешила отрапортовать, что ученое сообщество взяло на вооружение кремлевские директивы и будет “действовать соответственно”. “Долг советского исследователя, - обращалась она одновременно и к руководству и к подчиненным - показать правдиво... последствия присоединения отдельных народов к России, их возрастающее сближение... Следует показать, как новые экономические, социально-
политические и идеологические условия привели к формированию в нашей стране новых движущих сил советского общества: морально-политического единства, советского патриотизма, дружбы народов”.73
Смерть Сталина, XX съезд КПСС и начавшаяся “оттепель” не могли, разумеется, не сказаться на состоянии советской исторической науки.74 К. Штеппа описал изменения, произошедшие в историографии в середине 50-х - начале 60-х гг., используя метафору гегелевской диалектической триады. Борьба за марксистскую ортодоксию, завершившаяся триумфом “школы” Покровского, выступала в его концепции в качестве некоего “тезиса”; падение Покровского и критика его интерпретации российского прошлого, более чем вольное обращение Сталина с марксистскими догмами (так называемый “творческий марксизм”) и очевидный крен в сторону русского национализма, соответственно, представали как “антитезис”; отказ от наиболее вопиющих сталинистских крайностей в историографии являлся, таким образом, “отрицанием отрицания” и своего рода “синтезом”.75
Конструкция Штеппы вполне подходит для анализа того, как советские ученые интерпретировали в оттепельные годы историю “межнациональных отношений” в Российской империи и СССР. Коррекция одиозных великодержавных девиаций, не приведшая, впрочем к полной реабилитации “антиимпериалистических” подходов Покровского, в конечном итоге действительно остановилась на своеобразном “синтетическом” наборе основных идеологем: судьбы всех народов СССР переплелись еще в далекой древности; присоединение нерусских народов к России было для них несомненным благом; историки, занимающиеся “национальным вопросом”, должны в своих исследованиях руководствоваться принципами советского патриотизма и пролетарского интернационализма, что означает “непримиримость к пережиткам буржуазного национализма” и “борьбу с отдельными проявлениями национальной замкнутости и исключительности”; взятая в целом, история СССР являет собой процесс всемирно-исторического значения, а именно - постоянное сближение и взаимообогащение социалистических наций.76
Можно сказать, что эта фаза “синтеза” продолжалась в течение трех последних десятилетий существования СССР вплоть до самого его распада. Отказ от грубой и прямолинейной политики русификации, безудержной пропаганды “русского первенства” и свертывание наиболее нелепых проявлений “историографического империализма” не сняли с повестки дня вопрос о поддержании и укреплении единства многонационального советского государства. В принципе, “синтез” быт очередным компромиссом: партия (как это уже случалось в начале 20-х гг.) вновь предложила более осторожно и гибко подходить к вопросу о соотношении национального и интернационального. Основной теоретической конструкцией, обеспечивавшей относительную стабильность компромисса, стала концепция новой исторической общности людей — советского народа?1 С одной стороны, новая идеологическая формула признавала историческую правомерность и значимость национального (национальной культуры, идентичности, государственности). С другой стороны, сам факт возникновения новой - интернациональной - общности людей совершенно определенно указывал на магистральное направление общественного развития, долженствующего привести в конечном итоге к диалектическому триумфу интернационального над национальным. Говоря “деревянным языком идеологии”, “национальное поднимается до уровня интернационального, а это последнее воплощается в основном содержании национального, причем сфера узконационального, национально-специфического постепенно сокращается...”.77 78 В области межнациональных отношений формула “новой исторической общности” удачно, как казалось советским идеологам, характеризовала успешное завершение процесса строительства социализма в одной стране. По сути, она была реализацией давнего стремления конституировать Советский Союз, пусть и в несколько завуалированной форме, как “нацию-государство”. В этом смысле прав В. Тишков, отмечающий, что “теоретики и политики в СССР обменяли слово нация на кажущееся внешнему миру несуразным понятие единый советский народ, но этот вполне легитимный новояз выполнял ту же самую функцию, что и слово нация в других странах мира”.79
Однако найти броскую идеологическую формулу - это в лучшем случае еще только полдела. Гораздо сложнее - внедрить общесоюзную идентичность в сознание масс, заставить, скажем, молдаванина или туркмена поверить в существование советского народа как “воображенного сообщества” и почувствовать себя его частью. Примечательно, что ученые, занимавшиеся разработкой проблем общественного сознания в СССР, прекрасно понимали и, в общем-то, откровенно писали, что решить эту задачу можно было только в ходе настойчивой и целенаправленной пропагандистской работы. “Важно подчеркнуть, -указывал, например, один из ведущих исследователей национальных отношений в СССР М. И. Куличенко, - что если национальное сознание может складываться на уровне обыденного, то самосознание новой исторической общности возникает в результате историкотеоретической разработки, распространяясь в массах с помощью воспитательной работы Коммунистической партии и Советского государства”.80 При этом целью “историко-теоретической разработки” и построенной на ее основе “воспитательной работы” должно было быть сохранение центральным руководством эффективного контроля над прошлым народов. Причина, по которой Кремль хотел быть “властителем истории”, декларировалась прямо и недвусмысленно: “национальное самосознание народа, как и самосознание отдельной личности, в значительной мере покоится на свойствах памяти. Человек не может осознать себя как устойчивую ценность, если он не помнит своего прошлого и не сознает преемственности своих мотивов и деятельности. Точно так же и народ осознает свою общность прежде всего через общность своей культуры, исторических судеб и традиций. Национальное самосознание есть всегда историческое самосознание, устанавливающее преемственность настоящего и будущего с прошлым”.81 Как видим, советские идеологи 60-х - 80-х гг. прекрасно - не хуже Кундеры! - осознавали тесную взаимосвязь между национальной идентичностью и историческим самосознанием. Следовательно, они ясно видели как потенциальную угрозу “единству” со стороны “неконтролируемой истории” (не исключено, что именно поэтому Хрущев однажды бросил свою известную фразу о том, что историки -“опасные люди”), так и ощутимую пользу “партийной историографии” в деле дальнейшего сплочения социалистических наций.
Что касается формулы “советского народа”, то здесь роль историков была абсолютно ясна и, одновременно, предельно ответственна: надо было наполнить умозрительную концепцию ярким и привлекательным содержанием, придав ей историческое измерение. В связи с этим исследователи должны были руководствоваться двумя основными методологическими тезисами: 1) история СССР и национальные истории “субъектов федерации” соотносятся, как целое и часть; 2) дружба народов Советского Союза - феномен, имеющий глубокие исторические корни. Обе идеи были четко сформулированы в двух программных докладах на Всесоюзном совещании историков в 1962 г. “Необходимо, чтобы история отдельных республик освещалась как часть истории всей страны, в тесной связи с историей других народов нашей Родины”, - наставлял собравшихся в зале профессионалов секретарь ЦК КПСС Б. Н. Пономарев.82 “Анализ истоков дружбы народов нашей страны - ...одна из важнейших задач советских историков”, - убеждали коллег М. П. Ким и И. А. Федосов.83
Вооруженные в очередной раз обновленной методологией, советские историки дружно принялись за работу. Так, поиски истоков новой интернациональной общности оказались настолько захватывающими, что подчас заводили исследователей буквально в толщу истории. “Великая Октябрьская социалистическая революция положила начало процессу формирования новой исторической общности людей - советского народа, - писала, например, Н. Е. Бекмаханова. - Но формирование исторических предпосылок и факторов образования советского народа как общности началось задолго до Октября. Корни этого процесса уходят вглубь предшествующих столетий... Важной предпосылкой для возникновения советской общности явилось включение нерусских народов в состав России. Экономико-культурные связи между нациями и народностями в рамках Российской империи способствовали созданию предварительных тенденций для формирования (уже в советское время) этой общности... Еще задолго до Октября был накоплен громадный опыт экономического и культурного взаимообщения трудящихся масс народов, шло их сближение... Сама логика исторического развития способствовала сближению народов страны, объединению их вокруг русского народа”.84
Еще более радикальное суждение о времени формирования советского народа было высказано М. А. Андреевым. По его мнению, “начало образования и формирования его можно отнести к началу Tęp-риториального расширения Русского национального государства и превращения его в государство многонациональное. Тогда уже начали складываться единая территория, единый язык межнационального общения, создание единой интернациональной общности, зачатки дружбы народов России и т.д.”85 Не удивительно, что столь экстравагантные попытки “изобретения традиций” вызвали критику более ортодоксальных коллег, которые призвали исследователей, разрабатывавших проблему советского народа, не слишком увлекаться погружением в глубины исторического прошлого.86 “Чувство коммунистических приличий”, упоминавшееся Г. П. Федотовым, вновь дало себя знать, выступив в качестве своеобразного ограничителя чересчур вольной интерпретации прошлого. Постепенно в отечественной историографии утвердилась “марксистская “ точка зрения М. П. Кима, акцентировавшего в своих трудах прежде всего историческую роль КПСС и интернациональные традиции пролетариата. Именно последние сыграли, по мнению ученого, исключительно важную роль в обеспечении победы Октябрьской революции, а уж она как раз и была той реальной предпосылкой, которая положила начало зарождению советского народа как новой исторической общности людей. Советский народ, утверждал Ким, - это “первая социалистическая коллективность людей”, явившаяся “закономерным следствием победы Октябрьской революции и утверждения социалистического общественного строя в СССР”.87 Симптоматично, однако, что в 1980 г., во время обсуждения проблемы становления и развития советского народа на “круглом столе” в редакции журнала “История СССР”, тот же Ким подверг критике тех исследователей, которые трактовали появление новой общности без учета “исторической почвы и преемственной связи с прошлым”. “Советский народ как новая историческая общность людей имеет не только историю, он имеет и предысторию. Его становление и складывание необходимо изучать в неразрывной связи со всем прошлым', историей и предысторией”, - указывал академик и авторитетно советовал коллегам тщательно исследовать “преемственную связь советского народа с народом дооктябрьской эпохи”.88
Как показывает анализ советской историографии эпохи “зрелого социализма”, обе интеллектуальные тенденции - трактовка истории СССР как единого целого и проекция концепции советского народа в дооктябрьское прошлое - оставались актуальными вплоть до самого конца 80-х гг.89 90 В октябре 1987 г. в Таллинне была проведена Всесоюзная научная конференция “Общность исторических судеб народов СССР: история и современность”. Названия всех пяти образованных на форуме секций говорили сами за себя: “Победа Великой Октябрьской социалистической революции и развитие национальных отношений нового типа”, “Межнациональные отношения в условиях совершенствования социализма. Советский народ - новая социальная и интернациональная общность”, “Роль истории в патриотическом и интернациональном воспитании молодежи”, “Взаимосвязи народов СССР с древнейших времен до Великой Октябрьской социалистической революции”, “Вхождение народов в состав России и его прогрессивное значение”. В научном отчете о конференции отмечалось, что выступавшие специально выделяли “особую роль фактора образования Российского государства в формировании общности исторических судеб народов СССР... В докладах и сообщениях подчеркивалось объективно прогрессивное значение вхождения народов нашей страны в состав Русского государства”. В принятых учеными рекомендациях предлагалось “поднять уровень исследований, посвященных историческим связям народов”, “приложить максимум усилий к комплексной разработке истории присоединения и объективных последствий вхождения в состав России народов Прибалтики, Украины, Белоруссии, Молдавии, Поволжья, Сибири, Кавказа, Средней Азии, Казахстана” и, конечно же, “углубить критику буржуазных фальсификаций проблемы историче-скои общности советский народ .
Выступая в июле 1987 г. на Всесоюзной сессии Совета по координации научной деятельности Отделения истории АН СССР, акад. С. Л. Тихвинский подверг критическому анализу состояние исторических исследований в ряде союзных республик. Среди отмеченных недостатков он особо выделил выпячивание национальных особенностей, противопоставление истории и культуры отдельных народов, а также недостаточно полный учет в развитии советских республик “братской помощи” народов СССР и в первую очередь - русского народа. “Причина появления подобных перекосов заключается в отрыве освещения истории республик от региональной и общероссийской истории”, - подвел итог Тихвинский. Исправить “перекосы” мог, по его мнению, лишь проверенный рецепт: академик недвусмысленно заявил о необходимости “решительно преодолевать порочную тенденцию деления науки на украинскую или азербайджанскую, центральную или периферийную: есть одна советская историческая наука, твердо стоящая на почве марксизма-ленинизма, социалистического интернационализма”.91
Еще в 1989 г. на “круглом столе” по национальному вопросу, проведенном редакцией “Вопросов истории”, замдиректора Института этнографии АН СССР Р. Ф. Итс продолжал настойчиво убеждать собеседников (которые, впрочем, и не возражали), что советский народ -объективная реальность. “Необходимо разоблачать наших идеологических противников, которые пытаются утверждать, будто дружба народов - это фикция, советский народ - это выдуманное понятие”, - пламенно призывал он собратьев по историческому цеху.92
Что и говорить, история подчас может быть убийственно лукавой: уже очень скоро объективной реальностью стало исчезновение единого “советского народа”, единой советской исторической науки и единого (санкционированного центральным руководством, которое также кануло в Лету) образа прошлого. Здесь не время и не место рассматривать причины резкого роста националистических настроений в союзных республиках и роль этнонационализма в распаде СССР.93 Для нашей темы, однако, важен тот факт, что региональный национализм немедленно мобилизовал профессиональных историков на местах, ибо, как образно заметил Эрик Хобсбаум, “историки для национализма - это то же самое, что выращивающие мак пакистанцы для наркоманов-героинщиков: мы поставляем необходимое сырье на рынок”. 4 Именно мобилизованная историческая наука в национальных республиках нанесла ряд смертельных ударов по “истории СССР” (как в свое время “окраинные” интеллектуалы - по “традиционной схеме” русской истории в преддверии 1917 г.) еще до того момента, когда одной зимней ночью государственный флаг Советского Союза медленно сполз по шпилю здания Сената в Кремле. Был ли бунт национальных историй неизбежен? По-видимому, да; по крайней мере, с того момента, как социалистические “квази-нации” пожелали стать настоящими “нациями-государствами”. Для того, чтобы совершить подобное преображение, они должны были обратиться к своему прошлому и радикально пересмотреть его советскую интерпретацию, мешающую им стать “нормальными”, “такими, как все”. Возвращение контроля над собственной историей стало conditio sine qua поп будущего независимого существования постсоветских государств. И вот этот-то процесс был абсолютно неотвратим, поскольку “нации без прошлого - терминологическое противоречие. Прошлое - это то, что творит нацию, прошлое -это то, что утверждает одну нацию перед другими. Историки же - это люди, создающие прошлое”.94 95
к к к
Итак, советский “имперский проект” потерпел историческое поражение. Почему? Существует несколько причин, обусловивших его бесславный конец. Во-первых, это “сопротивление материала”. Неспособность создать воображенное сообщество Советский Союз в конечном итоге подтверждает правоту идеи Энтони Смита о существовании объективных факторов в виде складывающихся на протяжении веков этнокультур с их языками, мифами, символами, памятью, которые, с одной стороны, выступают в качестве основы для любого нациестрои-тельства, а с другой - ставят жесткие пределы для социальной инженерии. “В противовес тому, что говорят конструктивисты и постмодернисты, - верно замечает современный украинский историк Ярослав Грицак, - существуют определенные историей границы, за которыми тяжело или вообще невозможно манипулировать коллективными идеи-5? 96
ТОЧНОСТЯМИ .
Во-вторых, Советский Союз в том виде, в каком он существовал с 1922 по 1991 г., являлся историческим компромиссом между коммунистической доктриной и этнонационализмом. Поставив перед собой в качестве основной цели достижение безгосударственного и безнацио-нального мирового порядка, Ленин и большевики, в то же время, трансформировали бывшую Российскую империю в этно-территориальную федерацию - союз национальных республик, каждая из которых сохранила свои культурные особенности и определенные возможности для их дальнейшего развития. Федеративный принцип, институциализировавший национальные чувства и культуры, разумеется, создал постоянно действующую объективную основу для возрождения национализма. Однако центральное руководство в течение 70 лет удерживало ситуацию под контролем, исподволь формировало (в том числе с помощью исторических манипуляций) “общесоветскую” идентичность и даже пыталось изменить условия компромисса в свою пользу (доминирование русского национализма в 40-х—50-х гг., лозунг “слияния наций” в начале 60-х гг.), опираясь в основном на идеологическую легитимацию режима. Крах коммунистической идеологии не оставил созданной Кремлем конструкции никаких шансов.
Третья причина тесно связана со второй. Необходимость постоянно балансировать между марксистскими догмами и этнонационализмом не позволила правящей коммунистической верхушке четко сформулировать интеграционную идею, определить сущность советского “имперского проекта”. “Генеральная линия” все время колебалась между двумя позициями - возвращением к традиционной идее “русской/советской нации” (т.е. откровенной централизацией и русификацией) и созданием некоей надэтнической идентичности, окончательно не останавливаясь ни на одной из них. Результатом долгих и мучительных исканий стала в конце концов невыразительная концепция советского народа, который, по утверждениям правоверных коммунистических идеологов, не являлся ни этническим, ни надэтниче- 96 ским образованием, но был некоей аморфной интернациональной общностью. Ясно, что в таком виде этот интеллектуальный конструкт мог существовать только при условии безальтернативного господства на всей территории СССР марксизма-ленинизма.
Примечательно, что некоторые заинтересованные наблюдатели за рубежом (прежде всего, те “школы мысли” в среде русской эмиграции, которые признавали определенную преемственность между исторической Россией и СССР) прямо призывали большевиков занять более прочные позиции в “национальном вопросе”. Сменовеховцы, исповедовавшие идеологию национал-болыпевизма (являвшегося гетерогенной комбинацией революционного патриотизма, традиционного русского национализма и обновленного этатизма), активно поддерживали русификацию и централизацию. Еще в марте 1920 г. один из лидеров национал-болыпевиков Николай Устрялов удовлетворенно писал в “Новостях жизни”: “Как это, быть может, ни парадоксально, но объединение России идет под знаком большевизма, ставшего империали-стичным и централистичным едва ли не в большей мере, чем сам П. Н. Милюков”.97 Вскоре редактор первого номера “Смены вех” констатировал в передовой статье глубоко русский характер “русской революции” и большевизма. Рассуждая о “национальной мистике” и “миссии России”, он приходил к совершенно определенному политическому выводу, что “примеры Армении, Грузии, Азербайджана показали, к чему ведут “национальные мечты малых народов”, органически не могущих жить самостоятельно; ...да и балканизация Европы уж не очень-то соблазнительный пример, чтобы по рецепту самоопределения народов устраивать балканизацию России...”98 В следующем номере журнала С. Лукьянов в статье “Революционное творчество культуры” прямо писал: “Основной культурно-исторической задачей революции 1917 года было создание условий для восстановления русского культурного единства”.99 100 Наконец, в 1934 г. в шанхайском “Нашем времени” Устрялов, быть может, одним из первых выдвинул идею “советской нации”, сплоченной в едином государстве усилиями русских и идейно сцемен-100 тированной марксизмом.
Другой - более демократичный и децентрализованный - вариант решения “национального вопроса” выдвигали евразийцы, предлагавшие постепенно формировать у народов СССР надэтническую идентичность - “евразийский национализм” или, вернее, иерархию идентичностей. Евразийцы рассматривали историческую Россию-Евразию как единство, а евразийское государство - как “собор национальностей” и “собор вер”. “Евразийцы понимают Россию как “собор народов”, - писал Петр Савицкий. - Они считают, что и политическое объединение этой огромной территории является результатом усилий не одного лишь русского народа, но и многих народов Евразии”.101 Концепцию “евразийского национализма” специально разрабатывал кн. Николай Трубецкой. Ее центральный тезис выглядит следующим образом: “Национализм каждого отдельного народа Евразии (современного СССР) должен комбинироваться с национализмом общеевразийским... Каждый гражданин такого государства должен сознавать не только то, что он принадлежит к такому-то народу, ...но и то, что самый этот народ принадлежит к евразийской нации. И национальная гордость этого гражданина должна находить удовлетворение как в том, так и в другом сознании”.102
Советские коммунистические теоретики в конце концов выбрали (в значительной степени - из-за идеологических ограничений) нечто среднее - неопределенную и рыхлую концепцию советского народа с ее главным лозунгом “расцвета и сближения” наций. Как мы все знаем, схватка этого анемичного интеллектуального продукта с полнокровным этнонационализмом не была долгой.
Игорь Торбаков
старший научный сотрудник Института российских и евразийских исследований
Уппсальского университета.
Ab Imperio, 4/2001
---------------------
1 Nations and Their Past: Uses and Abuses of History // The Economist. December 21, 1996. P. 30.
2 Ibid. P. 31.
3 Alec Nove. The Fall of Empires - Russia and the Soviet Union // Geir Lundestad. (Ed.) The Fall of Empires: Peace, Stability, and Legitimacy. Oslo, 1994. P. 125.
4 Сам Макс Вебер писал, что “нация есть общность чувства [community of sentiment], адекватно проявляющее себя в собственном государстве”. (Мах Weber. Essays in Sociology / Ed. by El. El. Gerth and C. Wright Mills. New York, 1958. P. 176). E. B. Elaas. Beyond the Nation-State. Functionalism and International Organization. Stanford, 1968; A. Smith. Theories of Nationalism. New York, 1983; Idem. The Ethnic Origins of Nations. Oxford, 1986; B. Anderson. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. London, 1983.
5 См.: E. B. Haas. Op. cit. P. 165 ff
6 В. А. Тишков. Забыть о нации (Постнационалистическое понимание национализма) // Этнографическое обозрение. 1998. № 5. С. 24, 16. Вслед за К. Гирцем и Р. Брубейкером Тишков убежден, что “нация - это категория семантикометафорическая, которая обрела в истории большую эмоциональную и политическую легитимность и которая не стала и не может быть категорией анализа, т.е. получить научную дефиницию”. См. там же. С.16.
7 Hans Kohn. The Idea of Nationalism: A Study of Its Origins and Background. New York, 1944. P. 330.
8 A. Smith. Gastronomy or Geology? The Role of Nationalism in the Reconstruction of Nations//Nations and Nationalism. 1995. Vol. 1,N. 1. P. 18.
9 Ibid. Р. 15.
10 Howard R. Bloch. The Uses of the Middle Ages. Ms. P. 7. Cited in: Uffe Ostergard. “Denationalizing” National History - The Comparative Study of Nation-States // Culture and History. 1991. N. 9/10. P. 29.
11 Uffe Ostergard. Op. cit. P. 29.
12 См. ставшую классической работу Юджина Вебера: Е. Weber. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France, 1870-1914. London, 1979.
13 См.: C. Citron. Le Mythe National. Paris, 1988.
14 R. Pipes. The Formation of the Soviet Union: Communism and Nationalism 1917-1923. Cambridge, Mass., 1954. P. 3. Это совершенно не означает, что Петербург совершенно не признавал “национальную идею” или не учитывал национальный фактор в своей имперской политике. В екатеринискую Комиссию по составлению нового Уложения 1767 г. входили представители нерусских народов. Россия согласилась с национальным принципом, лежавшим в основе актов Венского конгресса относительно Польши. Николай I неоднократно даровал статус “народа” многочисленным племенам и этническим группам на русском востоке. Как настоящая империя, Россия часто прибегала (в особенности на Кавказе и Средней Азии) к принципу divide et impera, натравливая различные этносы друг на друга, резервируя за собой выгодную позицию арбитра и право окончательного решения. (См.: Frederick S. Starr. Tsarist Government: The Imperial Dimension // Jeremy R. Azrael (Ed.). Soviet Nationality Policies and Practices. New York, 1978. Pp. 3-38). Поэтому, как верно добавляет тот же Пайпс, на практике универсальный самодержавный принцип не всегда соблюдался. В разное время российский император предоставлял достаточно широкую автономию завоеванным территориям, а иногда даже вступал в договорные отношения со своими подданными.
15 См.: S. Becker. Contributing to a Nationalist Ideology: Histories of Russia in the First Half of the Nineteenth Century // Russian History. 1986. Vol. 13. Pp. 331-353; C. Red-del. S. M. Solov’ev and Multi-National History // Ibid. P. 355-366; R. Byrnes. Kliuchev-skii on the Multi-National Russian State // Ibid. Pp. 313-330.
16 Андреас Каппелер. Россия - многонациональная империя. Возникновение, история, распад. Москва, 1997. С. 13.
17 См.: Frederick S. Starr. Op. cit. Pp. 30-31.
18 См.: А. Миллер. Россия и Украина в XIX - начале XX в.: неопределенная история // Украина и Россия: общества и государства / Ред.-сост. Д. Е. Фурман. Москва, 1997. С. 77-81.
19 См. там же. С. 74.
20 Marc Raeff.Political Ideas and Institutions in Imperial Russia. Boulder, Colo., 1994. P. 66.
21 М. С. Грушевський. Звичайна схема “русскоі” історіі i справа раціонального укладу історіі східного слов’янства // Статьи по славяноведению. Под ред. В.И. Ламанского. СПб., 1904. Т. 1. С. 298-304.
22 Об исторических взглядах Грушевского см.: Thomas Prymak. Mykhailo Hrushev-sky: The Politics of National Culture. Toronto, 1987; Lubomyr Wynar. Michael Hrushevsky’s Scheme of Ukrainian History in the Context of the Study of Russian Colonialism and Imperialism // Michael S. Pap (Ed.). Russian Empire: Some Aspects of Tsarist and Soviet Colonial Practices. Cleveland, Ohio, 1985. Pp. 19-39; Idem. Mykhailo Hrushevsky: Ukrainian-Russian Confrontation in Historiography. New York, 1988; Омелян Пріцак. Історіософія та історіографія Михайла Грушевського. Кйів-Кембрідж, 1991.
23 См.: Любомир Винар. Михайло Грушевський: Історйк і будівнйчйй націі. Кйів, 1995.
24 Dmytro Doroshenko. A Survey of Ukrainian Historiography // The Armais of the Ukrainian Academy of Arts and Sciences in the U.S. Special Issue. Vol. V-VI. 1957. P. 264.
25 Zenon Kohut. History as a Battleground: Russian-Ukrainian Relations and Historical Consciousness in Contemporary Ukraine // Frederick S. Starr (Ed.). The Legacy of History in Russia and the New States of Eurasia. New York, 1994. P. 126.
26 П. Б. Струве. Общерусская культура и украинский партикуляризм. Ответ Украинцу // Русская мысль. 1912. № 1. С. 84, 74, 84-85. Подробнее об отношении Струве к “украинскому вопросу” см.: R. Pipes. Peter Struve and Ukrainian Nationalism // Harvard Ukrainian Studies. 1979-1980. Vol. III-IV. Pp. 675-683.
27 Ю. В. Готье. Мои заметки. Москва, 1997. С. 13,48, 19.
28 По этой проблеме существуют буквально горы литературы. См. основные сборники, монографии и статьи: Edward Allworth (Ed.). Soviet Nationality Problems. New York, 1971; Jeremy R. Azrael (Ed.).Soviet Nationality Policies and Practices. New York, 1978; Robert Conquest (Ed.). Soviet Nationalities Policy in Practice. London, 1967; Robert Conquest (Ed.). The Last Empire: Nationality and Soviet Future. Stanford, 1986; R. L. Rudolph and D. F. Good (Eds.). Nationalism and Empire: The Habsburg Empire and the Soviet Union. New York, 1992; Alain Besancon. The Nationalities Issue in the USSR // Survey. 1989. Vol. 30. N. 4; Helene Carrere d’Encausse. The Great Challenge: Nationalities and the Bolshevik State, 1917-1930. New York, 1992; Rasma Karklins. Ethnic Relations in the USSR: The Perspective from Below. Boston, 1986; Borys Lewytzkyj. Die sowjetische Nationalitatenpolitik nach Stalins Tod (1953-1970). Munich, 1970; R. Pipes. The Formation of the Soviet Union: Communism and Nationalism 1917-1923. Cambridge, Mass., 1954. Teresa Rakowska-Harmstone. The Dialectics of Nationalism in the USSR // Problems of Communism. 1974. Vol. XXIII; Gerhard Simon. Na-tionalismus und Nationalitatenpolitik in der Sowjetunion. Baden-Baden, 1986; Ronald Grigor Suny. The Revenge of the Past: Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union. Stanford, 1993; Франтишек Силницкий. Национальная политика КПСС (1917-1922 гг.). Вашингтон, 1990; Иван Майстренко. Национальная политика КПСС. Мюнхен, 1978.
29 Yuri Slezkine. The USSR as a Communal Apartment, or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism // Slavic Review. 1994. Vol. 53, N. 2. Pp. 414-452.
30 Ibid. P. 415.
31 Ibid. P. 435.
32 В. А. Тишков. Указ. соч. С. 17.
33 R. Brubaker. Nationalism Reframed: Nationhood and the National Question in the New Europe. Cambridge, 1996. P. 29. Цит. по: В. А.Тишков. Указ. соч. С. 18.
34 Подробный анализ см. в: Walker Connor. The National Question in Marxist-Leninist Theory and Strategy. Princeton, 1984.
35 Robert Conquest (Ed.). Alain Besancon. Nationalism and Bolshevism // The Last Empire: Nationality and Soviet Future. Stanford, 1986. P. 3.
36 См. Frederick Barghoom. Russian Nationalism and Soviet Politics: Official and Unofficial Perspectives // The Last Empire. P. 35.
37 Alain Besancon. Nationalism and Bolshevism. P. 4.
38 Механизм контроля за историческим творчеством национальной интеллигенции детально проанализирован на украинском материале в: В. Пристайко, Ю. Шаповал. Михайло Грушевський і ГПУ-НКВД. Трагічне десятйліття: 1924-1934. Кйів, 1996.
39 Milan Kundera. The Book of Laughter and Forgetting. New York, 1981. Pp. 159, 3.
40 Roman Szporluk. The Ukraine and Russia // The Last Empire. Pp. 154, 155.
41 Об исторических взглядах М. Н. Покровского см.: Е. А. Луцкий. Развитие исторической концепции М. Н. Покровского // История и историки. Историография истории СССР. Сб. статей. Москва, 1965; О. Д. Соколов. М. Н. Покровский и советская историческая наука. Москва, 1970.
42 См.: М. Н. Покровский. Историческая наука и борьба классов. Вып. 1. М.-Л., 1933. С. 225,235,244.
43 См., например: М. Н. Покровский. Возникновение Московского государства и великорусской народности //Историк-марксист. 1930. № 18-19. С. 282.
44 О влиянии “великого перелома” на историческую науку в СССР см.: J. Barber. Soviet Historians inCrisis, 1928-1932. Birmingham, 1981.
45 В. Маяковский. Поли. собр. соч. Т. 10. Москва, 1958. С. 119. Чуть позже аналогичное настроение выразил другой поэт - украинец Павло Тычина в стихотворении “Чувство семьи единой”, опубликованном в “Правде”.
46 См.: Е. Oberlander. Sowjetpatriotismus und Geschichte. Koln, 1967.
47 Тексты соответствующих постановлений см. в: Материалы к преподаванию истории СССР. Москва, 1937.
48 См., например, беспощадную (в духе времени) критическую статью московской школьной учительницы в известном сборнике: А.В. Фохт. Ошибки М. Н. Покровского в вопросах преподавания истории // Против антимарксистской концепции М. Н. Покровского. Москва, 1940.
49 Цит. по: С. В. Константинов. Дореволюционная история России в идеологии ВКП(б) 30-х гг. // Историческая наука России в XX веке. Ред. коллегия: Г. Д. Алексеева, А. Н. Сахаров, Л. А. Сидорова. Москва, 1997. С. 240.
50 Выполнение идеологической задачи, поставленной партией, явно давалось профессиональным историкам нелегко. Чрезвычайно показательны в этом смысле замечания Сталина, Кирова и Жданова на конспект учебника по истории СССР от 8 августа 1934 г. Вожди весьма критически отозвались о результате работы комиссии по составлению учебника во главе с проф. Ванагом: “Группа Ванага не выполнила задания и даже не поняла самого задания. Она составила конспект русской истории, а не истории СССР, - т.е. истории Руси, но без истории народов, которые вошли в состав СССР... Нам нужен такой учебник по истории СССР, где бы история Великороссии не отрывалась от других народов СССР...” (Материалы к преподаванию истории СССР. С. 10).
51 Konstantin Shteppa. Russian Historians and the Soviet State. New Brunswick, 1962. P. 187. Вот как формулировал цели советской историографии Б. Кафенгауз: “Очередные задачи развития научной мысли объединяются здесь с задачами воспитания широких масс в духе советского патриотизма, в духе национальной гордости величайшими примерами нашего героического прошлого”. (Б. Б. Кафенгауз. Военно-историческая литература в СССР за 25 лет // Двадцать пять лет исторической науки в СССР. Под ред. акад. В. П. Волгина, акад. Е. В. Тарле и чл.-корр. А. М. Панкратовой. Москва, 1942. С. 114).
52 Н. А. Бердяев. Истоки и смысл русского коммунизма. Москва, 1990. С. 120.
53 Г. П. Федотов. Как Сталин видит историю России? // Вопросы философии. 1990. № 8. С. 156.
54 С. В. Константинов. Указ. соч. С. 226.
55 Г. П. Федотов. Александр Невский и Карл Маркс // Вопросы философии. 1990. №8. С. 154.
56 Знать историю народов СССР // Правда. 22 августа 1937 г. Это очень хорошо понимал, например, Константин Симонов, заметивший, что “Покровский отвергался... не потому, что вдруг возникли сомнения в тех или иных классовых категориях истории России, а потому, что потребовалось подчеркнуть силу и значение национального чувства в истории и тем самым в современности, в этом и был корень вопроса.” (К. С. Симонов. Глазами человека моего поколения. Москва, 1989. С. 183).
57 Цит. по: С. В. Константинов. Указ. соч. С. 227.
58 Обстоятельное исследование раннего национал-болыневизма см. в: М. Агур-ский. Идеология национал-болыневизма. Париж, 1980.
59 См.: Mikhail Agursky. The Prospects of National Bolshevism// The Last Empire. P. 91.
60 Г. Александров. О некоторых задачах общественных наук в современных условиях //Большевик. 1945. № 14. С. 17.
61 А. М. Панкратова. Советская историческая наука за 25 лет и задачи историков в условиях Великой отечественной войны // Двадцать пять лет исторической науки в СССР. С. 14.
62 Проспект учебника по истории СССР (История советского общества) // Вопросы истории. 1950. № 7. С. 61-62.
63 Н. Сладкевич. [Рецензия]. История СССР. Т. II. Россия в XIX веке. 2-е изд. Под ред. М. В. Нечкиной. Москва, 1949 // Там же. С. 154.
64 Lowell Tillet. The Great Friendship: Soviet Historians on the Non-Russian Nationalities. Chapel Hill, 1969.
65 См.: Об итогах дискуссии о периодизации истории СССР // Вопросы истории. 1951. №3. С. 57.
66 Там же. С. 59.
67 Критикуя авторов представленных на конкурс учебников, правительственное жюри, в частности, указывало, что они “не видят никакой положительной роли в действиях Хмельницкого в XVII в., в его борьбе против оккупации Украины панской Польшей и султанской Турцией. Факт перехода, скажем, Грузии в конце XVIII столетия под протекторат России, так же, как факт перехода Украины под власть России, рассматривается авторами как абсолютное зло, вне связи с конкретными историческими условиями того времени. Авторы не видят, что перед Грузией стояла тогда альтернатива - либо быть поглощенной шахской Персией и султанской Турцией, либо перейти под протекторат России, равно как перед Украиной стояла тогда альтернатива - либо быть поглощенной панской Польшей и султанской Турцией, либо перейти под власть России. Они не видят, что вторая альтернатива была все же наименьшим злом”. (Материалы к преподаванию истории СССР. С. 7).
68 См.: А. Даниилов. Об извращениях в освещении мюридизма и движения Шамиля // Вопросы истории. 1950. № 9. С. 14.
69 М. В. Нечкина. К вопросу о формуле “наименьшего зла” // Вопросы истории. 1951. №4. С. 44,45,46,47.
70 Правда. 7 октября 1952 г.
71 См.: От редакционной коллегии журнала “Вопросы истории” // Вопросы истории. 1952. № 8; За дальнейший подъем исторической науки в СССР // Там же. № 9.
72 М. Д. Багиров. Старший брат в семье советских народов // Коммунист. 1953. № 3. С. 65,66.
73 А. Панкратова. Насущные вопросы советской исторической науки // Там же. № 6. С. 65,60.
74 См.: Л. А. Сидорова. Оттепель в исторической науке. Середина 50-х - середина 60-х гг. //Историческая наука России в XX веке. С. 244-268.
75 Konstantin Shteppa. Op. cit. Pp. 361-362.
76 См.: За ленинскую партийность в исторической науке! // Вопросы истории. 1957. № 3; Постановление ЦК КПСС “О задачах партийной пропаганды в современных условиях” и историография // Там же. 1960. № 6.
77 Yaroslav Bilinsky. The Concept of the Soviet People and Its Implications for Soviet Nationality Policy // The Armais of the Ukrainian Academy of Arts and Sciences in the United States. 1978-1980. Vol. 14. Pp. 87-133; Roman Solchanyk. Molding the “Soviet People”: The Role of Ukraine and Belorussia // Journal of Ukrainian Studies. 1983. Vol. 8. N. 1. Pp. 3-18. Обзор советской литературы см. в: М. И. Куличенко. Разработка проблемы новой исторической общности в советской историографии // Основные направления изучения национальных отношений в СССР. Москва, 1979.
78 М. И. Куличенко. Основные закономерности формирования и развития новой исторической общности - советского народа // История СССР. 1980. № 6. С. 41-42.
79 В. Тишков. Указ. соч. С. 19. Здесь будет уместно добавить, что с самого появления концепции “советского народа” целый ряд теоретиков пытался, несмотря на критику более ортодоксальных оппонентов, без обиняков назвать СССР нацией. Так, еще в 1960 г. А. А. Андреев высказал мнение, что в нашей стране “выковывается единая советская нация”. (А. Андреев. Торжество ленинских идей. Коммунист. 1960. № 6. С. 39). А. А. Исупов утверждал, что в СССР развивается процесс “создания единой нации с единым языком”. (А. Исупов. Национальный состав населения СССР. Москва, 1964. С. 9). По мнению А. В. Ефимова, развитие советского народа как новой исторической общности означает проявление тенденции к формированию “единой советской нации”. (А. В. Ефимов. О направлениях в изучении наций // Новая и новейшая история. 1967. № 4. С. 35). С точки зрения В.И. Козлова, “советский народ” уже отвечает почти всем признакам нации”. (В. И. Козлов. Нация и национальная государственность (К истории национального строительства в СССР) // Вопросы марксистско-ленинской теории нации и национальных отношений. Пермь, 1972. С. 20-21). Наконец. Ю. И. Семенов отмечал, что “общей тенденцией развития советского народа как новой исторической общности людей является всемерное развертывание тех его черт, которые сближают его с нацией, и, соответственно, свертывание и исчезновение тех, которые отличают его от нации, т.е. движение по пути его постепенного превращения в единую социалистическую нацию”. (Ю. И. Семенов. Место советского народа среди исторических общностей людей // Народы Азии и Африки. 1973. № 5. С. 56-57).
80 М. И. Куличенко. Основные закономерности формирования и развития новой исторической общности - советского народа. С. 42.
81 Ю. В. Бромлей, М. И. Куличенко. Национальное и интернациональное в образе жизни советского человека // Научный коммунизм. 1982. № 4. С. 10.
82 В. Н. Пономарев. Задачи исторической науки и подготовка научнопедагогических кадров в области истории // Всесоюзное совещание о мерах улучшения подготовки научно-педагогических кадров по историческим наукам. 18-21 декабря 1962 г. Москва, 1964. С. 29. Эта же центральная интеграционная идея содержится во введении к 12-томной “Истории СССР”: “Было бы невозможным и неверным изображать историю страны так, как будто она является мозаичной суммой исторических исследований в каждой республике. Такой подход приуменьшает значение многовековых взаимосвязей и не показывает, каким образом крепла дружба трудящихся разных национальностей в борьбе против общего врага”. (История СССР. Подред. Б. И. Пономарева. Москва, 1966. Т. 1. С. XXVIII).
83 М. И. Ким, И. А. Федосов. Основные направления научных исследований и подготовка научно-педагогических кадров по истории СССР // Там же. С. 311.
84 И. Е. Бекмаханова. Формирование многонационального населения Казахстана и Северной Киргизии. Последняя четверть XVIII - 60-е годы XIX века. Москва, 1980.С. 3.
85 М. А. Андреев. Социалистическая нация в СССР - составная часть советского народа // Советский народ - новая историческая общность людей. Волгоград, 1969. С. 179.
86 См., например: I. П. Цамерян. Сдність інтернаціонального і національного в новій історйчній спільності - радянському народі // Філософська думка. 1977. № 6. С. 13.
87 М. П. Ким. Советский народ - новая историческая общность. Москва, 1972. С. 24, 34.
88 См.: Становление и развитие новой исторической общности людей - советского народа. Круглый стол “Истории СССР” //История СССР. 1980. № 6. С. 46. 47.
89 См.: Степан Беличенко. Перебудова та минуле неросійськйх народів // Украінськйй історйчнйй журнал. 1992. № 4: Von Hagen Mark. Soviet Historiography and Nationalities//Nationalities Papers. 1990. Spring.
90 См.: С. Г. Агаджанов, И. Ф. Бугай. Всесоюзная научная конференция по национальному вопросу //История СССР. 1988. № 5. С. 217-221.
91 Л. С. Тихвинский. Задачи координации в области исторической науки // Там же. № 1.С. 123-125, 119.
92 Национальный вопрос и межнациональные отношения в СССР: история и современность. Материалы “круглого стола” //Вопросы истории. 1989. № 5. С. 29.
93 Профессиональный анализ этих проблем можно найти в публикациях: V. Tish-kov. Ethnicity, Nationalism, and Conflict In and After the Soviet Union: The Mind Aflame. London, 1997; Ronald Grigor Suny. The Revenge of the Past: Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union. Stanford, 1993; Katherine Verdery. Nationalism and National Sentiment in Post-socialist Romania // Slavic Review. 1993. Vol. 52. N. 2. Pp. 179-203; Victor Zaslavsky. Nationalism and Democratic Transition in Post-Communist Societies // Daedalus. 1992. Vol. 121. P. 97-121; Philip G. Roeder. Soviet Federalism and Ethnic Mobilization // World Politics. 1991. Vol. 43. N. 2. Pp. 196-232.
94 E. J. Hobsbawm. Ethnicity and Nationalism in Europe Today // Anthropology Today. 1992. Vol. 8. N. l.P. 3.
95 Ibid.
96 Ярослав Грицак. Східна Европа як інтелектуальна конструкція // Критика. 1998. № И. С. 21.
97 Н. Устрялов. В борьбе за Россию. Харбин, 1920. С. 5. Цит. по: Тамаш Краус. Советский термидор: Духовные предпосылки сталинского поворота (1917-1928). Будапешт, 1997. С. 87.
98 Смена вех. 1921. № 1. С. 18. Цит. по: Тамаш Краус. Указ. соч. С. 89.
99 Там же. С. 90.
100 Roman Szporluk. The Ukraine and Russia // The Last Empire. P. 170.
101 Петр Савицкий. Евразийство как исторический замысел // Петр Савицкий. Континент Евразия. Москва, 1997. С. 110.
102 Н. С. Трубецкой. Общеевразийский национализм // Н. С. Трубецкой. История. Культура. Язык. Москва, 1995. С. 424.