Воспоминания польского повстанца 1863 года (часть I)

  | Часть I |Часть II | Часть III |Часть IV|

Графиня Б ... славит хоругвью командира добровольцев Арленскага. Гравюра из французского журнала Le monde illustre, 1863 г.

В 1892 году в нескольких выпусках русского ежемесячного историко-литературного журнала «Исторического вестника» были опубликованы «Воспоминания польского повстанца 1893 года». Редакция сайта «Западная Русь», считая эти записки важными для наших читателей, размещает их в текстовом режиме в четырех частях так как они выходили в номерах журнала. 

 

 


 

ИСТОРИЧЕCКIЙ

 

ВѢСТНИКЪ

 

ВОСПОМИНАНІЯ ПОЛЬСКАГО ПОВСТАНЦА 1863 ГОДА.

 

Страницы журнала с воспоминаниями в формате PDF

 

 

 


 

 

Вдова Н. В. Гогеля, бывшаго с 1863 по 1867 год членом особой Виленской коммиссии по политическим делам и автора известнаго сочинение «Иосафат Огрызко и Петербургский революционный жонд», предоставила в распоряжение редакции «Историческаго Вестника» сохранившияся в бумагах ея мужа воспоминания одного из повстанцев польскаго мятежа 1863 года, г. Ягмина.

Воспоминания эти любопытны уже потому, что автор их был не только современником описываемых им событий, но и принимал в них горячее участие. Воспитанный, как и большинство поляков того времени, ксендзами, старавшимися, на сколько было возможно, привить своим питомцам ненависть ко всему русскому, Ягмин в самом начале мятежа стал на сторону поляков и поступил в ряды одной из польских шаек, где и оставался до своего ареста. Автор, быть может, помимо своей воли ярко рисует то настроение, в котором находился он сам и все польское общество, начиная с крестьян и кончая панами, всю неподготовленность мятежа, весь недостаток сил материальных и духовных не только для осуществления стремлений вожаков, но даже для сколько ни будь продолжительной борьбы. Все эти «довудцы» с их спорами за первенство, постоянные переходы из одного леса в другой, кутежи и тому подобное—производят впечатление детской забавы, но забавы жестокой, потому что нельзя без содрогания читать о действиях жандармов-вешателей и жандармов-кинжальщиков, бывших одной из главных сил мятежа.

Любопытно также проследить, как постепенно, незаметно для самого себя, автор начал приходить к убеждению, что он служит ложной идее, что он обманут; как, в конце концов, он из поляка-фанатика сделался русским патриотом и принял православие. Впрочем, на сколько можно судить по воспоминаниям, автор никогда не отличался особенным фанатизмом и даже уверенностью в том деле, которому служил. Его колебания, сомнения, боязнь, помимо его желания и воли, проходят красной нитью через все воспоминания, представляющия таким образом не один лишь фактический интерес, но и психологический.

 

I.

Род Ягминых герба «пеликана».—Наследство после деда.—Похищение бабки Оржешко.—Последний «наезд» на соседа.—Муж бабушки и его поместье.— Крестник императора Александра I.—Поездка за границу. — Женитьба отца и волнения в 1831 году, —Жизнь в Ковердзяпах. — Посещения императора Николая I.—Ксендз Шимкович.—Наши преподаватели.—Поступление в корпус,—Русский язык и польская история.—Перевод в Москву.—Борьба партий в корпусе.—Возвращение домой.—Поездка в Варшаву,—Пансион Лещинскаго. — Ненависть ко всему русскому. — Погребение г-жи Совинской. — Демонстрации.—Граф Красинский и его похороны.—Мощи ев. Виктора.—Шествие по Варшаве и в Янов.—Окончание учения.

Отец мой перечислял своих предков с XVI столетия, а по герольдии Несецкаго родоначальником нашего шляхетскаго рода был Ягмин, который спас польскаго короля Сигизмунда III от смерти во время одной стычки при осаде Смоленска. За этот подвиг Ягмины причислены к гербу «пеликана». Но как воз-ростал наш род и какая была судьба моих предков, мне совершенно неизвестно. Относительно деда, который умер вскоре после 1812 года, я знаю только, что он укрывал в своем доме какого-то знатнаго офицера Наполеоновской армии от русских войск; впоследствии этот офицер успел спастись бегством за границу.

Мой отец остался сиротою в очень молодых годах, первоначальное образование получил в Виленской гимназии, а по окончании ея поступил на юридический факультет Виленскаго университета. Будучи еще студентом, он получил огромное наследство от своего деда Феликса Ягмина, стражника литовскаго; наследство это отец разделил, по своему великодушию, с двумя обедневшими братьями, но при всем том, с прежде полученным от своего отца, он сделался богатейшим помещиком Брестскаго уезда. Высокаго роста, красивый собою, мой отец вскоре женился и от этого брака имел детей: старшаго Каликста, меня, Августа, Феликса, Генриха, Адама и дочь Еву, младшую в семье.

Мой прадед по матери был староста волынский Оржешко (полонизированная фамилия Орешко) и считался богатым вельможею; у него была единственная дочь 15-ти лет Юлия, хорошо образованная девушка и наследница всех его богатств. За нею ухаживал с корыстною целью один из богатых соседей-помещиков, Незабитовский, который, вкравшись в доверие старосты, задумал похитить его единственную наследницу и жениться на ней. Зная, что Юлия принимает охотно от него конфекты, Незабитовский явился в один прекрасный день в карете и, зная, что девушка гуляет по обыкновению в саду, обнесенном каменною стеною, направился прямо к ней. После первых приветствий, он заявил, что привез конфекты, но забыл их в карете, а потому просит ее сходить за ними. Наивное дитя, она побежала к садовой калитке, но не успела подойти к карете, как Незабитовский схватил ее на руки, сел с нею в экипаж, и лошади помчались во весь опор. Момент был выбран так удачно и похищение совершено так быстро, что перепуганная Юлия не успела даже крикнуть, а домашние и не заметили исчезновения молодой барышни. Карета остановилась в поместье Незабитовскаго у приходскаго костела, где ксендз с заранее приглашенными свидетелями ожидали прибытия жениха и невесты. По совершении обряда венчания, все отправились в замок новобрачнаго, который устроил свадебное пиршество, продолжавшееся две недели без перерыва.

Легко представить себе, как потрясло старосту Оржешко известие о пропаже его дочери. Гонцы были разосланы во все стороны, и истина не замедлила обнаружиться. Тогда староста решился отомстить бывшему другу и с этою целью вооружил немедленно всю свою многочисленную дворню, известив о совершившемся родственников и друзей, которые не замедлили присоединиться к оскорбленному отцу, чтобы разом напасть на замок Незабитовскаго. Этот «наезд» в истории западной России считается последним и состоялся в 1802 году. Пока в залах замка раздавалась музыка, происходили танцы и пенилось вино в бокалах, родня Юлии нагрянула неожиданно, ворвалась в залы и разогнала пирующих шляхтичей, которые не решились сопротивляться. Пользуясь темнотою ночи, Незабитовский скрылся, а староста, отыскав свою дочь, удовольствовался одержанным успехом и более не преследовал похитителя. Юлию поместили для безопасности в монастырь, где она и пробыла до смерти отца. Сделавшись самостоятельною, богатая наследница вскоре познакомилась с Каликстом Мержеевским, за котораго и вышла замуж.

Каликст Мержеевский, мой дед по матери, был также очень зажиточный помещик; из его прошлаго я знаю по разсказам в детстве, что он принимал горячее участие в возстании Тадеуша Костюшко, и за это его поместья были секвестрованы русским правительством. Мать его, вдова великаго стражника литовскаго, 90-летняя старуха, воспользовалась проездом через Брест императора Павла I и лично исходатайствовала у него прощение своему сыну в 1797 году. Имение «Непле», в котором жил мой дед, расположено в Польше на самой границе с Россией), в 10-ти верстах от Бреста (ныне в Седлецкой губернии, Бялскаго уезда), и замечательно по своему живописному местоположению. Речка Лесная, впадая в Западный Буг, образует полуостров, густо заросший лесом и распадающийся на две половины: гористую и низменную. В первой находился господский дом старинной архитектуры с множеством позднейших пристроек и огромная каменная оранжерея, где находилась единственная в Европе драгоценная коллекция камелий. На краю долины, стоял небольшой, но изящный домик, состоящий из трех зеркальных комнат, выстроенный для императора Александра I, который посещал «Непле», и любил отдыхать от царственных трудов, любуясь живописною долиною с парком, переполненным дикими козами и другими лесными зверями. Нельзя не упомянуть о каплице (часовне), выстроенной дедом в готическом стиле и где погребены члены семейства Мержеевских. Когда овдовевшая бабка продала «Непле» генералу Корниловичу, то каплица, согласно контракту, осталась в семье Ягминых.

Горячим желанием деда было иметь сына, так как пять дочерей не могли продолжать рода Мержеевских. Наконец, долгое ожидание осуществилось: у деда родился сын, и радость его была безпредельна. Император Александр I, проезжавший в Варшаву и Вену, прибыл в «Непле» и удостоил быть восприемником новорожденнаго; за парадным обедом, бывшим по этому случаю, прислуживали окрестные помещики, желавшие поближе посмотреть на государя. Один из этих помещиков, засмотревшись на императора, облил его соусом с подаваемаго блюда. Не смотря на все заботы и попечения родителей, крестник государя умер, достигнув двенадцати лет. Легко представить себе печаль и огорчение моего деда. Чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, после погребения сына, решено было всею семьей ехать за границу.

В те времена путешествия панов совершались по старинным обычаям. По заранее составленному маршруту, на указанные по пути постоялые дворы отправляли лошадей, затем следовала кухня с сестными припасами и поварами, после них лакеи и горничныя с коврами, чтобы убрать ими предназначенныя для господ комнаты. Только на следующий день после последняго транспорта, по выслушании напутственнаго молебствия, дедушка отправился в путь с женою и пятью дочерями в двух огромных каретах с желтым кузовом, а сзади ехал экипаж с камердинером и старшею горничною. «Непле» опустел!

Во время пребывания за границею моя старшая тетка вышла замуж за Густава Фавиуса, офицера польской армии во времена цесаревича Константина Павловича. После дуэли со своим полковым командиром Фавиус бежал за границу, где и нашел себе жену; вскоре затем состоялось его назначение посланником от испанскаго двора в Америку, так что в Россию он возвратился на жительство только в царствование императора Александра II.

Возвращаясь в 1831 году на родину, Мержеевские попали в самый разгар революции, и я помню разсказы моей матери, что у дедушки в то время часто танцовали, так как в доме были девушки-невесты, а из польских отрядов, квартировавших вблизи, часто приезжали офицеры. В числе гостей вскоре появился богач Ягмин, который и женился на самой младшей Мержеевской. От этого брака родился я в 1840 году в имении «Ковердзявах», в 10-ти верстах от Брест-Литовска. Отец мой принадлежал, по своему богатству, к первым богачам Брестскаго уезда и еще в 1830 году был избран уездным предводителем дворянства. Пользуясь своим влиянием, отец много способствовал успокоению умов в памятный 1831 год, когда вспыхнуло польское возстание; из Брестскаго уезда очень немногие дали себя увлечь и отправились в Беловежскую пущу собирать банды повстанцев, как, например, Немцевич. В то время в пределы уезда вступил польский генерал Ромарино и расположился в 8-ми верстах от Бреста; по этому случаю у отца в Ковердзянах собралось многочисленное общество соседних помещиков, а экзальтированная тетка моя громогласно: провозгласила за- обедом тост за поляков и их победу. Однако, отец сильно воспротивился этой выходке и достиг того, что тост не был принят. Когда вскоре за этим гродненский губернатор М. Н. Муравьев приехал в Брест, моего отца арестовали, но после короткаго следствия немедленно освободили.

Миновал печальный 1831 год, порядок и спокойствие возстановились в уезде, и понемногу польское общество начало сближаться с русским; наш дом неоднократно был посещаем губернаторами и другими должностными лицами. У нас часто бывали Я. И. Ростовцев, начальник Брестскаго кадетскаго корпуса Гельмерсен, генерал Ден, строивший тогда Брестскую крепость, и многие другие. Двухэтажный каменный дом наш в Ковердзянах, выстроенный в современном архитектурном стиле, был полон народу; верхний этаж занимали родители, а в нижнем были расположены четыре больших зала, богато убранных, которые открывались только во время приезда знатнейших посетителей. Издали красовался наш дом, окруженный английским парком с его извилистыми дорожками, разбегавшимися во все стороны; затем большой фруктовый сад, конюшни с дорогими и красивыми лошадями, переполненные экипажами и разнообразною упряжью сараи, псарня с разнаго рода охотничьими собаками и, наконец, огромная ливрейная дворня и кухня со штатом поваров и их помощников, — все это представляло шумный улей, где все кипело жизнью и изобилием. Когда приходилось православному приходскому священнику или становому приезжать к нам по делам, то они подъезжали с задняго двора к управляющему или же к ксендзу Шимковичу разведав там, в каком настроении находится мой отец, решались явиться в приемную.

Брест-Литовск расположен, как известно, на тракте из Петербурга в Варшаву, только в 3-х верстах от границы собственной Польши; поэтому император, по пути в Варшаву или за границу, всегда проезжал чрез Брест, а так как там была крепость, помещались войска и кадетский корпус, то император Николай Павлович останавливался обыкновенно для осмотра. По недостатку почтовых лошадей в городе, вошло в обыкновение, чтобы помещики высылали на станцию свои лучшие экипажи для надобностей государя; высылаемые моим отцом превосходили все великолепием и достоинством лошадей. Однажды родители мои, отправив для государя экипаж с русскою упряжью, сами поехали на смотр войскам с краковскою упряжью и кучера нарядили в краковский костюм; император заметил этот маскарад и велел удалить моих родителей с плаца.

Из воспоминаний моего ранняго детства у меня уцелели в памяти только празднества и один большой сезд гостей по случаю именин моих родителей. В числе гостей был, между прочим, и князь Сапега. К этому торжеству ксендз Шимкович обучал меня и братьев пению оды, а затем мы приготовляли сообща транспарант с вензелем. Когда в больших залах нашего дома собирались гости, то мы выступали вперед, пели разученную оду, причем ксендз Шимкович играл на скрипке и подтягивал нам довольно приятным голосом, и, получив массу конфект, отправлялись спать, а гости продолжали веселиться.

Упоминаемый мною ксендз Нимкович был уроженцем западных губерний, получил воспитание в виленской гимназии и в 1812 году поступил в банду Малиновскаго, образовавшуюся одновременно с другими, чтобы действовать за одно с французами против русских. Когда Наполеон I принужден был покинуть неласковую для него Россию, то банды, а в том числе и Малиновскаго, уничтожились, и Шимкович, не перестававший мечтать о возстановлении тем или другим способом всецелой «Речи Посполитой», поступил в виленскую духовную семинарию, чтобы под прикрытием сутаны (верхняя одежда католическаго духовенства) вернее содействовать намеченной им цели. Окончив с успехом курс, он был посвящен в ксендзы и, обратив своим усердием внимание своего начальства, на 27-м году был назначен префектом (или директором) вилькомирскаго училища, состоявшаго в ведении монашескаго ордена пиаров. В должности префекта, среди неутомимой деятельности, с единственною задачею в жизни, Шимкович дождался возстания 1831 года, событиям котораго он никогда не мог достаточно нарадоваться, а будучи уже нашим руководителем, не мог достаточно наговориться о них. После возстания был обнародован указ императора Николая I, уничтожающий монастыри пиаров и иезуитов с их школами; таким образом, вилькомирское училище было закрыто, и Шимкович, по особой рекомендации моему отцу, попал к нам в воспитатели и руководители.

Живя у нас, наш законоучитель по большим праздникам отправлялся в один из ближайших приходских костелов, по приглашению местнаго духовенства, чтобы прочесть проповедь, которыя он умел мастерски говорить; чаще всего он ездил в Збирово, где славилась статуя Спасителя с ростущими волосами на голове. Ксендз Шимкович почти всегда бывал доволен подобными поездками, так как набожные прихожане всегда щедро награждали ксендзов за их молитвы и мши (обедни), принося в жертву то деньги, то съестные припасы, то произведения своих рук. Возвратясь с такой поездки, ксендз Шимкович старательно запирался в своей комнате и наедине пересчитывал полученныя деньги, которых собиралось иногда до ста рублей. Слабостью ксендза были эти деньги, хотя он вполне был обезпечен, получая от моих родителей квартиру, отопление, стол и 150 рублей жалованья.

Мне было шесть лет, когда ксендз Шимкович поселился у нас, чтобы преподавать нам закон Божий, мораль, польский язык, историю Польши и арифметику. Француз Биере, унтер-офицер Наполеоновской армии, выдававший себя за гвардейскаго офицера, был приглашен для французскаго языка. После Биере был швейцарец Бонгард для немецкаго и французскаго языков и парижанка Шери для повседневных разговоров. День наш в то время начинался обыкновенно обеднею в домашней часовне, которую совершал ксендз Шимкович и на которой присутствовали мои родители, вся дворня и крестьяне, присылаемые на барский двор для обязательных работ. После обедни крестьяне шли на работу, а мы принимались за уроки, которые продолжались до полудня, а в первом часу садились обедать за общий стол; по окончании обеда мы были свободны до трех часов, а затем снова принимались за уроки. Вечером же обыкновенно ксендз Шимкович разсказывал нам эпизоды из польской истории, которыми мы нередко заслушивались до поздней ночи. Бонгард и Шери только тем и памятны мне, что они, не заботясь нисколько внушать нам пользу наук, любезничали между собою, а нам внушали, что детям богатых помещиков не следует вовсе учиться, так как им никогда не придется заработывать себе кусок хлеба. Наконец мы достигли такого возроста, когда родители вообще начинают заботиться о помещении своих детей в какое нибудь учебное заведение. Наши родители долго не могли решиться, куда именно определить нас. Но указ императора Николая об обязательной службе для помещиков решил нашу участь, и отец постановил довольно быстро, что я и два моих брата, Август и Феликс, поступят в брестский кадетский корпус, что и состоялось в 1851 году. Для обяснения этого поступка со стороны отца необходимо заметить, что незадолго до этого мои родители познакомились у начальника кадетскаго корпуса, Гельмерсена, с Яковом Ивановичем Ростовцевым, который и способствовал нашему поступлению в корпус, к общему удивлению поляков-помещиков и ксендза Шимковича. Однако, последний, как владевший немного русским языком, взялся подготовить нас, по мере возможности, к экзамену, так как мы совсем не знали этого языка.

Перед самым поступлением нашим в корпус оказалось препятствие, так как по уставу в приготовительный класс принимались дети не старше десяти лет, а нам с Августом было по двенадцати (мы были с ним близнецами), а в высший класс мы не могли поступить по причине слабой подготовки. Благодаря связям, это препятствие, впрочем, было устранено, и мы, сдав экзамен, 1-го февраля 1851 года очутились в нестроевой роте приготовительнаго класса. Эта внезапная перемена в моей жизни отразилась на мне самым благоприятным образом. Дело в том, что строгость отца и его явное предпочтение, оказываемое нашему старшему брату, как-то принижали нас, а во мне охлаждали детскую любовь и к родителям, и к Каликсту; я чувствовал какую-то пустоту, чего-то мне не доставало, а потому известие о поступлении в корпус обрадовало меня, так как я расчитывал, что если и не верну потеряннаго, то отчасти заменю его расположением в кругу будущих товарищей и избавлюсь от оскорбляющей приниженности. В корпусе я быстро освоился с русским языком, стал свободно обясняться на нем и накинулся с жадностью на ученье. Новая жизнь закружила меня, образы прошлаго быстро побледнели, и я снова стал рваться домой к родителям, которых полюбил в разлуке. Поэтому я заботился удостоиться воскреснаго отпуска и учился старательно. Но родители не изменили своей холодности ко мне и продолжали оказывать предпочтение Каликсту; это меня оттолкнуло от дома вторично, и я перестал усердно учиться, не интересуясь воскресными отпусками. В корпусе нас навещал нередко ксендз Шимкович. Как-то раз я спросил его, почему, кроме истории Польши, он не разсказывал нам ничего о других народах, тогда он ответил мне: «Дитя мое, Полыпа—это твое отечество, и ты раньше всего и лучше всего должен знать события в жизни своего народа, чтобы быть достойным имени поляка». Зарождавшияся во мне мысли, удовлетворяемыя такими положительными ответами, твердо вкоренялись в моем уме, и когда преподаватель истории разсказывал о древней Элладе и Риме с их героями, самоотвержение и любовь которых к своему отечеству волновали и пленяли мое воображение, то я сравнивал их обыкновенно с Жолкевскими, Ходкевичами, Баториями, Собесскими и другими представителями польской истории; благодаря этому, моя ненависть к России, Австрии и Пруссии развивалась все сильнее. Я старался всегда принадлежать в корпусе к кружку единоверцев, потому что католическая религия отличала поляка от русскаго, и мы всегда почитали корпуснаго ксендза Козмяна, выражая это тем, что на перебой бросались целовать его руку если он приходил к нам.

В 1853 году умер любимый нами директор корпуса, генерал-лейтенант Гельмерсен. Его заботливость, доброта и любовь к воспитанникам оставили в нас неизгладимые следы благодарности. Вскоре после его смерти наш корпус был переведен из Бреста в Москву; узнав об этом, многие помещики (например, Вислоцкий) взяли своих детей домой, остальные же отправились в Москву. Веселая была эта дорога для нас! Сколько разнообразия, сколько новостей, и все это вдруг, неожиданно! Помещики Минской, Могилевской и Московской губерний встречали нас то обедами, то завтраками. Нас везли поротно, каждую роту отдельно в шести жидовских огромных фурах, крытых парусиною; внутри фуры были постланы матрацы и помещалось по шестнадцати кадетов, кроме прислуги. Под конец путешествия мы уже с нетерпением выглядывали из повозок, ожидая увидеть белокаменную, и действительно, по истечении месяца со дня выезда из Бреста, мы поднялись на Воробьевы горы, и перед нами развернулась древняя столица России. Безчисленное множество куполов, сверкающих на ярком солнце, заставили нас вскрикнуть от восторга; любуясь всеми подробностями города, проехали мы всю Москву и достигли зданий перваго и втораго корпусов, где нас ожидал великолепный обед, заготовленный нашим предусмотрительным «отцом», Яковом Ивановичем Ростовцовым. Так как московские кадеты были в лагере, то, пока для нас приготовляли Красныя казармы, мы оставались в здании корпусов.

В нашем корпусе, как и во всяком собрании, были более или менее влиятельные кадеты, коноводы, которые всегда являлись во главе каждой кадетской затеи и шалости. Во главе нашего кружка, так называемаго польскаго, стояли Домбровский и Павлович; первый во время возстания 1863 года был членом подземнаго ржонда, состоя в то же время офицером русской армии, а второй, будучи офицером, дезертировал в шайку Косинскаго, волновавшую в то время Брестский уезд. Домбровский был сослан в каторжныя работы, но по дороге успел бежать за границу, а Павлович был растрелян в Брест-Литовске. Кроме этих, было много питомцев нашего корпуса, которые в звании офицеров оставляли свои ряды и переходили в шайки. Упомянутый мною раньше ксендз Козмян, в качестве законоучителя и корпуснаго капеллана, был душею нашей польской партии в корпусе. Когда вышло распоряжение преподавать закон Божий для католиков на русском языке и с этою целью из Петербурга были присланы литографированныя лекции, то Козмян преспокойно переводил эти лекции на польский язык, говоря, что так мы легче поймем преподаваемое. И польский язык процветал у нас.

Наши корпусныя партии, возникшия еще в Бресте-Литовском, продолжали процветать и в Москве. Оне продолжали оспоривать между собою влияние и значение среди кадет, но, наконец, польская партия взяла перевес над русскою. Как раз в это время мои родители решили взять меня и моих 3-х братьев из корпуса, и мы уехали домой, не дождавшись результата партийной борьбы, и только впоследствии до меня дошли слухи, будто воспитанники гренадерской роты взбунтовались против своего ротнаго командира в бытность государя в Москве, за что более виновные были разжалованы в солдаты, а менее виновные в юнкера на определенный срок. Вспоминая об этом, я радуюсь, что меня в то время уже не было в корпусе, иначе пришлось бы стоять за одно со всеми, а следовательно и нести ответственность наравне с остальными.

В августе 1857 года, по требованию родителей, я возвратился домой, где все было постарому, без изменений. Оказалось, что я забыл говорить попольски до такой степени, что в обществе смеялись над моим произношением и в глаза называли «москалем». Это страшно обижало меня, и я ревностно принялся возстановлять забытыя познания в польском языке. Тем временем наши родители на семейных советах создавали проекты насчет того, где кончать нам прерванный курс наук. Предположений было много: говорили про иезуитскую академию во Фрейбурге, про бельгийский город Люттих, про гордую Геную, но, наконец, остановились на мысли определить нас в пансион Лещинскаго в Варшаве. Едва весть о таком решении достигла до меня, то я страшно заволновался и не мог найти себе места. Подумайте! Быть в Варшаве, столице царства Польскаго, Речи Посполитой, видеть ее собственными глазами, видеть все памятники историческаго прошлаго Польши, научиться правильно говорить попольски, — все это целую ночь не давало мне спать и лишало меня аппетита.

Мы выехали в последних числах августа 1857 года, под надзором повереннаго по делам родителей, Шпинка, в бричке, запряженной четверкою крестьянских лошадей, по Брестскому шоссе. Только на другой день к вечеру доехали мы до знаменитаго Грохова; вид его напомнил нам недавнее прошлое, битву в 1831 году, а стоящий там памятник настроил нас враждебно против русских. С этими мыслями выехали мы в предместье Прагу чрез находящуюся там рогатку или заставу.

Пока мы представляли наши паспорты на заставе, таможенные обыскали нашу бричку. После этих формальностей мы перебрались по мосту, похожему на стоящий в Бобруйске чрез Березину, и таким образом выехали в Варшаву. Первое, что бросилось нам в глаза, это памятник королю Сигизмунду III, который из ничтожнаго городишки, каким Варшава была в его время, создал свою столицу. Наконец, мы остановились у пана Флицы, содержавшаго небольшую гостинницу на Подвальной улице. В тот же вечер пан Шпинка повел нас в театр и, странное дело! приходилось мне бывать в московском Большом театре, там понимал я решительно все, а здесь, или оттого, что я разучился говорить попольски, или от радостнаго волнения, что я наконец в Варшаве, но я ровно ничего не понял из того, что играли на сцене. Я понял только, что шла какая-то драма. Самый театр показался мне незначительным но размерам и убогим после московскаго, и я подумал, что это временный. В этом смысле я предложил вопрос пану Шпинке, и надо было видеть его удивление и изумление, что молокосос смеет так профанировать варшавский народный театр.

На следующий день пан Шпинка повел нас всех в пансион Лещинскаго, где без всякаго экзамена, основываясь лишь на нашем незнании польскаго языка, нас приняли только в третий класс. Там, среди товарищей-поляков, мы сделались скоро посмешищем всего пансиона и нас называли не иначе, как «москалями». Вследствие этого я неоднократно пожалел в душе, зачем родители не оставили нас в корпусе. Но вот поверенный Шпинка уехал домой, и мы остались одни, начав посещать регулярно классы.

Подстрекаемый насмешками товарищей, я начал стараться, чтобы по возможности скорее забыть русский язык и выучиться попольски. Мои усилия месяца через четыре увенчались таким успехом, что из первых учеников по русскому языку я сделался последним. При пансионе были также постоянные гувернеры для французскаго, немецкаго и польскаго языков; польским гувернером был Пиотровский, который часто собирал нас по вечерам и читал или красноречиво разсказывал нам историю Польши, как это делал Шимкович. К некоторым воспитанникам приходили репетиторы, чтобы помогать приготовлять уроки на следующий день.

Наступил 1860 год, когда я кончил пятый класс и должен был покинуть пансион. Я воображал, что знаю очень много, и мне остается только пуститься в свет. Каждый большой праздник мы ездили домой, откуда возвращались со свежими силами и принимались за ученье. Б нашем пятом классе была молодежь от 18 до 21 года, и естественно, что мы меньше учились, а больше вели пылкия, страстныя беседы и отличались мальчишескими проделками против начальства. Откуда-то внезапно развилась страшная ненависть ко всему русскому и немецкому, так что даже книги на этих языках не однократно сжигались. Что вызвало такое настроение, никто из воспитанников не мог дать себе вернаго отчета. Но в общем задор молодости, удаль и стремление к геройству охватили нас до такой степени, что не проходило дня без какой нибудь отчаянной проделки. А за старшими неизбежно потянулись младшие, и все сходило с рук. К концу года патриотическия песни и не прекращающиеся разжигающие разсказы про Костюшку, Килинскаго, Совинскаго и массу других революционных героев превратили нас совсем в каких-то фанатиков идеи. Никто из нас не мог формулировать своих требований, но все сознавали, что чего-то не достает. Между тем как в Варшаве, так и во всем крае, было тихо и спокойно, нигде не проявлялось революционнаго движения. Уже близился срок нашего выпуска, мы ожидали только экзамена, чтобы получить аттестат об окончании пяти классов пансиона, как вдруг мы узнали о смерти вдовы полковника Совинскаго, того самаго, который в 1831 году защищал преместье Волю против русских; когда он остался с небольшою горстью сподвижников, то, видя безполезность борьбы, заперся в костеле и стойко защищался до последняго человека и, чтобы не сдаться, застрелился, говоря: «Оtо раrdоn роlаkа!». Я ложился спать, когда известие о смерти г-жи Совинской достигло пансиона. Слышу, товарищ Бужинский разсказывает в отдалении какую-то историю с большим одушевлением и заканчивает ее словами: «Оио раr-dоn роlаkа!». Крайне заинтересованный, я вскочил с кровати и босиком подбежал к кучке, окружавшей разсказчика. Вижу, одни приуныли, другие громко разсуждают и бранят русских. Не успел я разспросить, в чем дело, как француз-репетитор встал с постели и запел во все горло «Марсельезу». Почти вся спальня дружно подхватила напев и грянул такой хор, что сам Лещинский едва мог успокоить нас и уговорить идти спать. Однако, мы вынудили у него обещание, что будем присутствовать всем пансионом на похоронах г-жи Совинской.

На другой день, когда мы стали собираться на печальное торжество, явился посланный от Лещинскаго с запрещением отлучаться кому бы то ни было из пансиона. Тогда мы дружно запели какую-то патриотическую песню, и Лещинский должен был отпустить нас. Процессия оказалась громадною: ксендзы со всей Варшавы в стройном порядке, студенты-медики, гимназисты и масса женщин. Гроб был самый простой. Полная тишина соблюдалась всю дорогу до Повонзковскаго кладбища, но когда гроб опустили возле могилы, несколько ксендзов последовательно обращались к народу с проповедями, в которых восхваляли не покойницу, а ея мужа и других прославленных героев революции 1831 года. По окончании проповедей церемония окончилась, и мы стали расходиться, сильно возбужденные в нашей ненависти к русским, и что-то сильно подмывало нас выразить наши чувства внешним образом. Домой мы вернулись в каком-то особенном настроении. Мысленно мы создавали уже целые полки героев, побеждающих русских, и себя во главе этих патриотических дружин. С этого дня мы принялись бросать из окон в проходящих солдат скомканною бумагою, хлебом, наконец, чем попало. Между тем в городе было все спокойно, и ничто не предвещало начала волнений.

Вскоре я побывал в театре и видел две оперы: «Галька» и «Графиня». Национальные костюмы и вооружение приводили зрителей в восторг, а мазурка, исполняемая в обеих пьесах, вызывала гром рукоплесканий, потрясавших здание театра. Заключительная пьеска «Свадьба в Ойцове» привела публику окончательно в экстаз: все повскакали с мест, принялись кричать, стучать и неистовствовать. Каким-то чудом полиции удалось водворить порядок. Однако, и после этого в Варшаве было все тихо.

Около этого времени умер генерал бывших польских войск, а впоследствии и русских, граф Красинский. При его жизни польское общество было о нем дурнаго мнения, но со смертью графа биографическия сведения о нем изменились, и он сделался народным героем и любимцем. Оказалось, что, служа в рядах польской армии, он все время грудью защищал польскую «справу», в 1812 году был произведен в полковники самим Наполеоном за его храбрость при штурме Сарагоссы, и в русскую армию поступил исключительно с целью быть полезным Речи Посполитой; сын его, Казимир Красинский, отчаянный патриот, много поработал делу «возстановления» своими патриотическими сочинениями. Многаго другаго я уже не помню, хотя знаю, что перед смертью графа говорилось совершенно другое, почти противоположное. Однако, разсуждать в общем увлечении было некогда, надо было верить безусловно.

Наступил день похорон. Прежним порядком мы добились от Лещинскаго позволения присутствовать на них. Все соединилось, чтобы придать блеск и великолепие погребению графа Красинскаго. Богатая колесница, роскошный гроб, залитый солнцем, съ6еезд аристократии в каретах, необозримые ряды духовенства, тьма народу, блестящие жандармы, стройные ряды войск, военная музыка,—все это производило какое-то особое впечатление. В стройном порядке достигли мы кладбища. Патриотическая речь, сказанная вместо надгробной речи, была еще лептою в общее чествование; прощальная пальба из орудий дала всем знать, что погребение генерала окончено. Это происходило 3-го октября.

Вместе с товарищами я возвратился в пансион. Величавое погребение, тысячеголосныя надгробныя песни и произнесенныя речи наэлектризовали меня до такой степени, что охладить и успокоить настроенное воображение не представлялось возможным. Я был в чаду. Вдруг до нас доходит известие, что кафедральный собор получит вскоре для Янова, уезднаго города Седлецкой губернии, в подарок мощи св. папы Виктора; это был особенный мученик-воин, который сражался за притесненные народы и умер мученическою смертью. Общия приготовления к принятию драгоценнаго подарка оживили весь город, и все с нетерпением ждали назначеннаго дня. День этот настал, и улицы Медовая, Краковское Предместье и Новы-Свят были переполнены народом до такой степени, что дружка (извозчик) едва мог пробраться. В отворенных окнах виднелось множество народа, самыя окна были увешаны коврами и украшены цветами. Все это придавало городу праздничный вид. Наконец, показалась процессия. В ней участвовал варшавский митрополит Фиалковский, в сопровождении епископов и католическаго духовенства, не только варшавскаго, но и из самых отдаленных местностей Польши, а впереди них различные цехи со своими хоругвями, братства со свечами в руках, «прикоты» в белых передниках. Среди этого шествия, возле 80-тилетняго митрополита, под особым балдахином, мощи св. Виктора. Внимание народа и его благоговение к мощам мученика придавали зрелищу особую торжественность и величавость.

Шествие остановилось возле костела капуцинов на Медовой улице. Мощи внесли в костел и поставили на особый помост, причем проповеди, соответствующия празднеству, закончили торжественный день очень спокойно. Вся Варшава только и толковала о невиданном еще зрелище и о св. мученике. Этого мученика жена графа Августа Потоцкаго выпросила у папы для любимаго ею епископа Вениамина, бывшаго капуцина (необходимо заметить, что Бениамин возведен в епископы не в пример другим, потому что принадлежащим к ордену капуцинов нельзя быть епископом). Благодаря этому подарку, нелюбимая до сих пор фамилия Потоцких сделалась крайне популярною в народе, чего аристократы и добивались. Ксендзы же, в своих поучениях, не упускали случая расхвалить Потоцких, выставляя на вид их заслуги перед «ойчизною». Мощи простояли у капуцинов целую неделю. Так как погода благоприятствовала, то толпы молящагося народа переполняли все время Медовую, улицу, а проповеди говорились постоянно. Наконец, в прежнем порядке мощи были вынесены и, сопровождаемыя всею Варшавою, направились по дороге в Янов.

В толпе, среди которой я находился, шли разноречивые толки о св. Викторе. Всех я не помню, но по одному варианту св. Виктор был поляк, замученный русскими в 1794 году. Нелепость очевидная, а между тем ей верили.

Множество ксендзов, с епископом Бениамином во главе, сопровождали мощи. Набожный народ от самой Варшавы участвовал в процессии, а в том числе и графиня Потоцкая. Чем больше шествие приближалось к Янову, тем толпы народа все увеличивались. Крестьяне, даже из дальних деревень, горожане и помещики с непокрытыми головами провожали мощи с особо составленною на этот случай песнею вплоть до Янова. С другой стороны множество ксендзов, помещиков из пограничных русских губерний и толпы крестьян стекались в Янов, расположенный на Буге, встречать св. мученика. В продолжение целаго месяца Янов был переполнен народом; безпрерывныя проповеди слышались постоянно в разных частях города и сопровождались безплатною раздачею на память крестиков, затем исповеди и отпуски всех грехов,—все это страшно привлекало народ. А православные крестьяне, возвращаясь по домам из Янова, даже в церквах пробовали петь попольски песню про мученика Виктора:

«Свенты Викторже,

«Польски жолнержу»... и т. д.

После этого праздника в Варшаве, в пансионе Лещинскаго вскоре наступили экзамены. В назначенный для этого день, при многочисленном собрании, в одной из зал пансиона, состоялся акт, и я получил диплом об окончании пяти классов. После этого приходилось возвращаться домой и, подготовленный вполне, с ненавистью к правительству и ко всему русскому, я одним из последних распрощался с пансионом и покинул Варшаву.

 

II.

Решение родителей. — Приезд в Варшаву. — Уличныя волнения. — «Офяры» в костелах. — Мой модный костюм. — «Злончене» кожухов и чамарок.— Выборы в Груеце. — Помещик Вильконский.—Воспитание детей.—Быт польскаго помещика. — Приключение с гувернером-лютеранином и патриотом-ксендзом. — Партии среди поляков.

Руководясь советами своих близких, мои родители уступили настоятельным предложениям своего повереннаго Загржецкаго и директора пансиона Лещинскаго и решили отправить меня и моего брата Августа в Польшу для практическаго изучения сельскаго хозяйства. С этою целью Лещинский, как лучше всех ознакомленный с положением дел в царстве Польском, отрекомендовал двух помещиков, известных по своему передовому хозяйству, гг. Вильконскаго и Мисуровича. К первому решили отправить меня, а к Мисуровичу брата. Перед отъездом каждаго из нас снабдили 150 рублями; на эти деньги следовало приобрести себе полный гардероб и запас белья. Не чувствуя особаго влечения жить у родителей, я с радостью узнал о состоявшемся решети и с нетерпением ожидал дня выезда в Варшаву.

Действительно, в августе 1861 года мы отправились с Августом по назначению, захватив третьяго брата Феликса, который возвращался в реальную гимназию, будучи моложе нас на три слишком года. На вторыя сутки мы приехали в Варшаву, и я изумился происшедшей за наше отсутствие перемене. Прежней тишины и спокойствия как не бывало; на улицах, переполненных народом, шумное оживление, причем всеобщий маскарад бросался в глаза. Среди разнообразных костюмов больше всего бросались в глаза кунтуши, дополняемые конфедератками (четырехугольная шапка сверху, а снизу круглая, с барашковой опушкой), лихо заломленными набекрень, причем наружность носителя такого костюма была нахально вызывающая. К этому следует добавить, что большинство публики было украшено различными революционными эмблемами; то вы встречаете цепочки, похожия на кандалы, то перстни с «верою», «надеждою» и «любовью» или с надписью «манифестации 25-го марта и 12-го апреля» (когда в поляков стреляли), и многия другия. Женщины же все в трауре, а многия ходили с распущенными волосами. Больше всех заставляла говорить о себе княгиня Четвертинская, приехавшая из Вильны. Одетая во все черное, с распущенными волосами, с терновым венком на голове, босая, она собирала молодежь и отправлялась с нею в близь лежащий монастырь Черняны, где производили обряд флагеллации (взаимнаго бичевания), распевая «Воze, соs Роlskа» и «Z dymem pozarow», а затем возвращались все по домам, имея в руках зеленыя ветви, сорванныя по дороге. Многия дамы носили черные кунтуши, конфедератки и украшали себя революционными эмблемами, просиживали по целым дням в костелах, где устроивали пение революционных гимнов и производили денежные сборы, «офяры».

В особенности толпы народа любили собираться в тех костелах, где предварительно особыми глашатаями обявлялось о торжественной службе. Вот тогда-то сборы денег и офяры, передаваемые патриотами, вызывали невольно изумление. Сколько раз я видал, как, бывало, женщины снимали с себя ожерелья, кольца, браслеты, и все это бросали на поднос, который приходилось опорожнять по два и по три раза, пока обойдут всех присутствующих. Меди не было видно, но все бумажки, серебро, золото и разныя драгоценныя вещи. Помню, и я как-то раз, во время подобнаго сбора, бросил пятирублевую бумажку, о чем впоследствии, по правде сказать, сильно сожалел, так как таких бумажек у меня было не много. Во время костельнаго пения патриотами назывались преимущественно те, которые громче всех кричали, но вообще слова «Polska» и «wrog» произносились со страшным криком и с видимым удовольствием. Припоминая все это теперь, чувствуешь даже краску стыда на лице, до такой степени оно было дико и безобразно.

По приезде в Варшаву, я задумался над своим костюмом. Общеевропейская фрачная пара была изгнана из употребления и осмеяна, ея место заступила чамарка с конфедераткою. Пошел я к портному, тот сразу заявил, что мне следует заказать ча-марку, широкия брюки и сапоги с длинными голенищами; видя, что все так ходят, я согласился скоро, только вместо конфедератки взял черную шляпу «понятувку» (в честь Иосифа Понятовскаго, брата последняго польскаго короля, носившаго будто бы такую шляпу в 1812 году). Разодевшись таким образом по последней моде, я вышел от портнаго на улицу полюбоваться на всю сутолоку. Первым, что мне бросилось в глаза, это обилие «лобузов» (уличных мальчишек). Один из них подсунул мне приглашение на манифестацию по Виллановской дороге за Ла-зенками, другие совали различные плакаты и воззвания, и все настойчиво требовали награды. Мне надоели эти приставания, и я свернул в Саксонский сад, где увидел целое зрелище. Главная аллея сада была переполнена народом: женщины в трауре и с молитвенниками в руках, мужчины в чамарках и конфедератках, дети в кунтушах; среди них группы, занятыя оживленным разговором.

В одной из групп я встретил товарища по пансиону, Буржинскаго, который и взялся посвятить меня во все тайны происходившаго перед моими глазами. Начать с того, что, по его словам, в город приехал инкогнито сам Гарибальди, который примет диктатуру, и тогда общими усилиями, с оружием в руках, начнется изгнание москалей. По этой-то причине народ и собрался, но, кроме того, на следующий день предстояла обширная манифестация по Виллановскому шоссе, целью которой будет «соединение кожухов с чамарками» (то-есть крестьян с горожанами). При этом товарищ предложил мне принять участие в этом «злончене» (соединение). Давно уже мне страстно хотелось примкнуть к общему движению, принять участие в демонстрациях, а потому понятно, что отказа с моей стороны не последовало, и мы решили отправиться с Буржинским вместе.

На следующий день, после завтрака, мы отправились с Буржинским на назначенное место, куда сходился уже народ со всей Варшавы; в 11 часов издали раздались звуки «Boze, соs Роlskа» и с двух сторон появились хоругви, сопровождаемыя толпами народа. Со стороны Вилянова приближалась толпа с ксендзом Генрихом Скарбеком во главе, который нес крест. Какой-то помещик шел с ним рядом и нес костельную хоругвь. За ними двигались крестьяне из соседних деревень с зелеными ветвями в руках в знак ожидаемаго возрождения.

Со стороны Варшавы подвигалась толпа в чамарках, кунтушах и конфедератках, также с ксендзом и хоругвями. Толпа около 400 человек пела гимны и все ближе и ближе подступала к толпе, двигавшейся с противоположной стороны. Когда ксендзы той и другой толпы слились, варшавский ксендз произнес «Возлюбим друг друга... общими силами отомстим за поругание святыни бедной ойчизны». Ксендзы обнялись и их примеру последовали и другие. Чамарки целовались и обнимались с кожухами, помещики с крестьянами. Скоро слово «пан» заменилось фамильярным «ты». Начались непрерывныя речи, произносившияся со ступенек костела. Страшныя речи говорились здесь. Невольная дрожь пробегала по телу. Я, находясь на демонстрации в первый раз, безпрерывно оглядывался, нет ли полиции. Я удивлялся этой смелости, хотя и сам увлекся до нельзя. Речи эти казались мне чрезвычайно дерзкими и мятежными. И я спросил Буржинскаго, стоявшаго возле меня, как они не боятся говорить такия возмутительныя слова. Тот засмеялся и ответил, что это еще ничего. Манифестация кончилась тем, что крестьяне возвратились в имение, где Скарбек и другой помещик угощали их обедом. Другие по одиночке возвратились в Варшаву. Тяжелое впечатление произвела на меня вся эта история. Я заметил здесь первое явное желание сблизиться с крестьянами, которых раньше не считали даже за людей, притом я не мог не видеть, что делу сближения главным образом помогала водка, так как, целуясь с крестьянами, я заметил, что они пьяны. Такое же тяжелое впечатление производили на меня и другия манифестации, устроивавшияся патриотами. Это побудило меня уехать из Варшавы в среду деревенских образованных помещиков. С этой целью отправился я к Лещинскому, который обещал родителям доставить нас к месту назначения. Сам он был сильно взволнован последними событиями, но его более всего занимала варшавская делегация. Ему казалось, что прежняя Польша с ея правами путем уступок будет возстановлена без пролития крови. Для отъезда был избран день, в который помещики Варшавскаго уезда должны были собраться для выборов депутатов, начальников уезда и т. п.

Спустя некоторое время мы, сопровождаемые Лещинским, въезжали в Груец. Конфедератки, шляхта в кунтушах, улицы, заставленныя повозками, не позволили пробраться до какого нибудь заезжаго дома. Пришлось вылезть из брички. Узнав, где производятся выборы, мы отправились туда. Дом, куда мы пришли, представлял собой обширную корчму, в большой комнате которой собрались люди всевозможных сословий для выборов. Шум, гвалт невероятный. Толкотня и духота невысимая.

Никто никого не слушал и не мог слушать. Крики, долетавшие на улицу, собрали большую толпу. Общими усилиями кое-как была водворена тишина; начали расходиться, и Лещинский представил нас Вильконскому и Мисуровичу. В тот же вечер, мы, каждый с своим патроном, отправились к ним в имение. Вильконский показался мне человеком, знающим свое дело, как хозяин. Загорелое лицо и черныя руки свидетельствовали о его агрономических занятиях. Дорогой он очень мало разговаривал. По временам только покрикивал на кучера, чтобы тот поосторожнее вез и не вывернул. Наконец, поздно ночью добрались до его имения Трелятки. Деревянный довольно обширный, но старый дом принял нас под свою крышу, и мы сели за ужин, который состоял из кислаго молока с вареным тертым картофелем и жареных цыплят. К ужину вышла и его жена, женщина лет за тридцать, высокаго роста, с добрым выражением лица. Мне отвели комнату в особенном домике.

На другой день мы отправились осматривать имение; разговор не выходил за пределы хозяйства и только изредка касался варшавских событий. Я мог, впрочем, заметить, что Вильконский горячий приверженец Велепольскаго. Мы вернулись в дом, куда к обеду сошлась вся его семья. Дети, не видавшия отца с утра, с радостью бросились целовать его руку. Из этого я мог заключить, что он, должно быть, деспот в семье. За обедом много говорилось о новостях из Варшавы и про «Dziennik Powszechny», который из всех выписываемых журналов пользовался здесь наибольшим авторитетом. Такие разговоры воспитывали в детях сильный патриотизм. Дети очень интересовались возстанием и постоянно выражали желание принять участие в нем. По вечерам вся семья собиралась в общий зал, где старшая дочь, девочка лет 15-ти, вслух читала какую нибудь патриотическую книгу. Из этих книг помню только «Воспоминания» Руфина Пиотровскаго. Книга эта, действующая сильно на воображение, составлена эмигрантом, который попал в Подолию, где занимался гувернерством, пропагандировал революционныя идеи, за что был арестован и сослан в Сибирь. Отсюда он бежал за границу, где и издал книгу. В ней он описал свою жизнь, исполненную невероятных приключений и басен, которыя, однако, в то время читающему казались вполне правдоподобными. Книга была издана на средства Чарторыйских и произвела фурор в польских кружках. Все читали ее с увлечением. Начиная с Вильконскаго и кончая служанкой, штопавшей в углу чулки, все плакали, когда читали разсказ, как били ксендза Сероцинскаго и других за желание возмутить Сибирь и отделить ее от России, как за это же ксендза Сероцинскаго гнали сквозь строй, как приговоренный к 5.000 ударов Сероцинский будто бы выдержал 3.000, а 2.000 добивали на мертвом, так что после казни остался один скелет, тело же все избитое отпало. Нужно заметить, что Пиотровский не был на этой экзекуции, а писал со слов других. Многих интересовали также его приключения, когда он зимой, питаясь древесной корой, должен был скрываться в лесах при своем побеге в Пруссию. После чтения «Dziennik powszechny», новых прокламаций или какой нибудь патриотической брошюры и ужина, все обыкновенно уходили в комнату, где был устроен алтарь, и после пения патриотических гимнов «Boze cos Polske», «Z dymem pozarow» и друг. отправлялись спать. По воскресеньям ездили в костел, где проповедь и пение тех же гимнов возбуждали патриотизм богомольцев. Здесь однажды разыгрался случай такого рода. Приходил в этот костел один гувернер-лютеранин, но только для молитвы и всегда при начале проповеди удалялся за двери и там разговаривал с своими знакомыми. Это не понравилось самолюбивому ксендзу. Раз, во время проповеди, когда гувернер по своему обыкновению с кем-то разговаривал, ксендз, сойдя с амвона, подошел к гувернеру, взял его за ухо и вывел из костела. Гувернер вспылил и начал бить ксендза по лицу. Ксендз, боясь потерять доходный приход, постарался замять это дело. Скандал видели, положим, многие, но, не желая потерять такого проповедника-патриота, приход решил замолчать этот факт. Ксендзы принимали деятельное участие во всякаго рода демонстрациях, причем говорили блестящия и страстныя речи. По их побуждению ставились в Варшаве и вдоль дорог кресты в честь павших повстанцев. Около этих крестов собирались, пели патриотические гимны, говорили о высоких заслугах павших.

Вильконский был, повидимому, углублен в хозяйственныя занятия, однако нельзя было не заметить, что он принимает близко к сердцу также интересы «ойчизны». Он принадлежал к одной из польских партий. В это время более значительными были партии: аристократическая и демократическая. Из других можно назвать еще—Мерославчиков, Замойскаго и Велепольскаго. Последняя пользовалась симпатией большинства поляков, в том числе Вильконскаго и моей. Все эти партии хотя и объединились варшавским агрономическим обществом (Тоwа-rzystwo rolnicze), однако соперничали и часто даже враждовали между собой. Я помню—раз, в конце моей агрономической практики, случилось, что приехали два каких-то помещика (фамилий их не помню) за «офярой». Оба принадлежали к разным партиям и до того поспорили, что Вильконский должен был дать деньги обоим, лишь бы только помирить их. Разница заключалась главным образом в том, что одни, как, например, партия Велепольскаго, доказывали, что нужно стоять на легальной почве и путем образования, школ, подготовить молодежь и народ к конституции, другие же требовали решительных и немедленных действий, не смотря ни на какия препятствия. Вторая партия, преувеличивая сочувствие народа и надеясь на помощь Франции, обещанную Наполеоном Чарторыйскому, взяла верх, объявила Велепольскаго и его сторонников врагами Польши и весной 1863 года подняла возстание.

 

III.

Варшава в начале мятежа.—Выходки уличников.—Центральный комитет.— Таинственность его существования,—Занятие Варшавы русскими войсками.—Распоряжения русскаго правительства и протест поляков.—Покушения на жизнь наместников.—Мой приезд в Брест.—Проповеди капуцина.—Брожение в провинции.—Мировой посредник.—Помещики.—Прошлое моего отца.

Таким образом я прожил целый год, не изучая хозяйства, для котораго я собственно и приехал. Я посещал демонстрации, пускался в горячие споры о возстановлении Польши, проповедывал всякому легальность взглядов и основательность выжидания Велепольскаго. Уединение и свобода не мало способствовали превращению меня в патриота. Они придавали мне смелость, и когда на обратном пути домой в Варшаве пришлось мне говорить с некоторыми знакомыми, то я уж не стеснялся и не боялся, чтобы кто нибудь не сидел за мной. Первое, что обратило мое внимание в Варшаве, это—отсутствие уличнаго маскарада. Все смотрели пасмурно и недоверчиво. Войска, квартировавшия в деревянных бараках, построенных на Саской, Красинской и других площадях Варшавы, волновали и оскорбляли поляка-патриота. С удовольствием слушались разсказы о разнаго рода выходках уличников (ulicznikow) Варшавы против полиции и войска. Выходки эти были такого рода: несет, например, деньщик из кондитерской шоколад своему барину, один из уличников подходит к нему и пальцем начинает мешать шоколад в чашке, деньщик сердится и, поставив на тротуар прибор с шоколадом, бросается догонять убегающаго мальчишку, тогда другой подскакивает и выпивает шоколад, громко благодарит деньщика за угощение, крича во все горло: «когда Гарибальди прийдет, то я попрошу его, чтобы тебя произвели в офицеры».

Одна торговка, видя солдат или офицеров, кричала как можно громче, что Мерославский в Варшаве и что мясники наострили уже свои ножи для свежаго скота. Солдат и офицеров называли не иначе, как «капустой» (Kараsnиаkи). Я имел знакомых и товарищей по корпусу, но стеснялся пройти с ними по улице. Такого рода факты попадались на каждом шагу.

Войска, однако, очень смущали поляков, и маскарад сменился глубоким трауром. Центральный комитет, образовавшийся еще в начале демонстраций, принял на себя роль представительнаго правительства царства Польскаго, Западной и Южной России. Мы знали о его существовании собственно только из его распоряжений и прокламаций к народу, к которым прикладывалась печать с надписью «Центральный Комитет» (Коmиtеt Сеntrаlnу).

Таинственность, которой комитет этот окружил себя, неизвестность его местопребывания и состава, ходившие о нем разсказы и несколько совершенных убийств, внушали нам страх и вместе с тем заставляли благоговеть перед его силой. Но и русское правительство не дремало. Скоро Варшава была обявлена в осадном положении. Варшавская цитадель была занята русской артилерией и внушала большой страх самым завзятым патриотам. «Если бы не эта цитадель,—говорил мне один из них,—то Варшава давно была бы свободна». Запрещено было ходить по улицам Варшавы ночью с фонарями, а после и совершенно показываться на улицах. Это распоряжение вызвало сначала насмешки, и можно было видеть, как днем, часов в 10—11 утра, гуляли по улицам с зажженными фонарями. Аресты, впрочем, прекратили эти выходки. Сходки на улицах были запрещены. Полиция имела право разгонять и арестовывать участников. В костелах пение прекращено, а на похоронах, где всегда пели известные революционные гимны, кроме родных, не имел никто права присутствовать. Когда это распоряжение только что вышло, подговоренные уличники вытащили на Краковском предместье дохлую собаку и тащили ее по середине улицы. Явилась полиция, чтобы их разогнать. Уличники оставили собаку, бросились бежать, крича, что только родня может присутствовать на похоронах. Каждое распоряжение правительства встречалось насмешками. От насмешек скоро перешли к покушениям на жизнь наместников. Когда генерал Лидерс уехал за границу, чтобы лечиться от ран, нанесенных ему патриотами, все говорили, что будут до тех пор стрелять, пока не наведут такого страха на наместников, что ни один из них не захочет приехать в Варшаву. Такое настроение нашел я в Варшаве на обратном пути в Брест.

Я смотрел на дело Польши, как на выигранное. Надежда, что вскоре последнее усилие вырвет нас из рук варваров, все более и более вкоренялась. Я смотрел также с презрением на войска и их бараки. Правительственныя распоряжения служили всегда поводом к саркастическим заметкам с угрозою, что скоро увидят, кто кем будет распоряжаться. В начале 1862 года я был дома. Первое, что я здесь услышал, это проповеди какого-то приезжаго капуцина, который своею патриотическою и увлекательною речью собирал народ в костел из разных уездов. Этот капуцин молодой, высокий, красивой наружности, впоследствии, находясь в шайке Лелевеля, был убит в одной стычке. На следующий же день я пошел послушать этого проповедника, хотя и не думал, чтобы впечатление было велико, особенно после того, что я слышал раньше. Народу было много. Не только костел, но и за костелом было переполнено.

Ксендз капуцин, войдя на амвон, начал свою проповедь. Народ то падал, заламывая руки на колени, то опять вставал рыдая. Действительно, речи его, дышавшия ненавистью к правительству, рисовали положение Польши такими мрачными красками, изображали такия страдания отчизны, что, кажется, если бы он сказал: "берите ножи и приступайте к делу», я первый пошел бы за ним. Когда служба кончилась и капуцин выходил из костела, то женщины и мужчины бросались целовать его руку, а некоторые обрывали его верхнюю сутану, так что должны были сшить ему новую. И здесь также, как и в Варшаве, помещики, мещане и в редких случаях крестьяне пели гимны и носили траур. Брожение было сильное. В деревнях появились какия-то неизвестныя и подозрительныя лица, большею частью одетыя покрестьянски, внушавшия вражду к правительству, разбрасывавшия прокламации. Начали ходить слухи, что правительство прислало священникам освященные ножи для раздачи их крестьянам, чтобы те попробовали их на помещичьих горлах. Мне самому случалось подбирать послания какого-то Янка из Вильны к крестьянам, в которых говорилось против помещиков, становых и других правительственных лиц. По этому случаю делались облавы, но безуспешно. В Бресте помещики были озабочены событиями в Варшаве и крестьянским вопросом. Губернским предводителем дворянства был в то время граф Старжинский. От него зависело назначение мировых посредников на основании указа 19-го февраля 1861 года об освобождении крестьян. В нашем участке мировым посредником был сделан Юлиан Выгановский, не богатый, но очень деятельный человек. Постоянные разъезды его по деревням, строгое и несправедливое обращение с крестьянами, сделали его пугалом для сельскаго населения. Преданный панскому делу, он везде защищал его и толковал крестьянам, что они своим освобождением обязаны только панам; часто также прибегал он к розгам и к вооруженной силе, смотря по обстоятельствам. Помещики злоупотребляли своими правами. Случалось, что они перемещали целыя деревни с хорошей земли на плохую, неплодородную, назначали выкупную сумму в трое больше стоимости. Неудивительно поэтому, что крестьяне роптали; мировой посредник, впрочем, заставлял их молчать розгами. Воообще помещики, пользуясь своим положением, употребляли все средства, чтобы заставить крестьян почувствовать их силу. Почти все помещики нашего уезда состояли членами агрономическаго общества и делали известные взносы, назначенные для одной цели — oswobodzenia ojczyzny. Взносы эти в последнее время сделались чуть не ежедневными. Цель их, однако, тщательно скрывалась даже от польской молодежи.

Вот в каком положении застал я уезд после моего возвращения из царства Польскаго. На лето 1862 года родители перебрались в деревню. Скучно мне было здесь, чего-то не доставало, но чего именно, я не мог определить. С жадностью набрасывался я на всякаго рода известия, не стараясь даже проверить их. Мне было очень неприятно слушать, когда отец мой смеялся, по обыкновению, над патриотическими выходками поляков. Меня это даже сердило, и я никогда не сообщал ему ничего, хотя отец иногда интересовался новостями. Тем более неприятно мне было такое поведение отца, что начали громко говорить про какое-то прошедшее, пятнающее его имя. Неизвестность мучила меня, и я решил непременно узнать, в чем дело. Спросить отца я не мог, так как он держал себя от детей довольно далеко. Так, например, мы должны были слушать его стоя, когда он говорил, за всякую безделицу он кричал на нас, не обращая внимания даже на посторонних. Понятно, что при таких условиях прямо обратиться к отцу мне было невозможно, и я старался узнать как нибудь иначе. Скоро мне удалось между прочим узнать от мироваго посредника Выгановскаго, что обвиняют моего отца за его расположение к русским, которых он принимал у себя после возстания 1831 года, и главным образом за то, что, будучи в 1832 году предводителем дворянства, подписал прошение к государю о введении русскаго языка в западных губерниях России. Понятно, что польское общество враждебно относилось к нему и в случае возстания вряд ли пощадило бы его. Мне хотелось смыть это пятно, а также спасти отца от народной кары. С этой целью я просил повереннаго Станислава Загржевскаго, чтобы тот уговорил как нибудь родителей моих оставить деревню и переехать в город или за границу. Вскоре действительно мать с моим братом Каликстом, отставным поручиком Курляндскаго уланскаго полка, уехала за границу, а отец с нами переехал в Брест, где также замечалось большое оживление среди поляков. Около костела какие-то люди постоянно разсказывали о случившемся в разных местах Польши. Особенно много говорили о крестьянах, которых боялись, и потому распускали разные слухи о их патриотических выходках.

Ягмин.

ИСТОРИЧЕСКИЙ ВЕСТНИК, сентябрь, 1892 г. т. XLIX.

 

(Продолжение в следующей книжке)

Часть I |Часть II | Часть III |Часть IV|

 

У Вас недостаточно прав для добавления комментариев. Вам необходимо зарегистрироваться.