ЗАПАДНАЯ РУСЬ

Рубеж Святой Руси в прошлом, настоящем и будущем

Первая мировая: взгляд из окопа (Часть II) - Воспоминания Е. В. Тумиловича На фронт!

«Смелым Бог владеет»

Оглавление воспоминаний Е. В. Тумиловича

Содержание всей книги «Первая мировая: взгляд из окопа»

 

 

 

 

 На фронт!

 Бесконечные занятия, работа на ферме и в мастерских, ничтожный отдых и редкие минуты встречи с Верой слегка заглушали тяжелую действительность моей жизни. Но в тот момент, когда я подходил к дому и открывал тихонько двери своей комнаты, воскресала и точила прежняя глубокая тоска. Постоянные слезы матери, человеконенавистнические окрики и угрозы безнадежно больного брата жестоко угнетали и терзали меня.

Что делать? Как выйти из этого глухого тупика? Нервы мои не выдерживали, и я жестоко страдал. Однажды, закрывшись в комнате, я прислонился к окну и тупо смотрел на пыльную, избитую колесами дорогу, на листья, летевшие по ветру, на быстро меркнувшее небо. Стёкла внезапно заплакали первым осенним дождем. Что делать? Что делать? Эта мысль не оставляла меня. На улице послышался отдаленный скрип крестьянской телеги и тоскливый рев раздираемой с сердцем гармошки. Эти звуки быстро подкатились.

Я распахнул покрытое слезами окно. В телеге, запряженной парою шустрых лошадок, сидело человек пять-шесть молодых краснолицых парней-хуторян. А впереди, неистово размахивая длинным кнутом, стоял на ногах крепко клюнувший старый солдат.

Его шинель, небрежно брошенная на телегу, одной полой волочилась по грязной, быстро намокающей дороге.

Вдруг гармошка снова злобно рванула и шесть безумно бесшабашных голосов хватили с досадой и злостью:

— Эх ты, милка моя, на войну везут меня!

Тебя сваты сватають, меня в солдаты прятають, Эээх!…

Звуки гармошки и дикие выкрики песни быстро заглохли, где-то там далеко за углом, а по колеям, убегающим вслед за скрывшейся телегой, крадучись ползла дождевая вода.

Куда их везут? Кого из них дождутся обратно дома?

Ради чего, ради какой святой идеи или цели повезли их на смерть? Эти мысли, не находящие ответа, заглушили во мне собственное горе. Сердце болезненно сжалось. И глядя вслед давно исчезнувшей телеге, я невольно по-детски заплакал. И в этот миг где-то в глубине сознания сам по себе я увидел мой собственный приговор. Вопрос «Что делать?» решился как-то совсем легко и просто, но твердо и бесповоротно.

На следующий же день я подал заявление о вступлении в армию добровольцем. Кроме меня еще два моих товарища по оркестру, Андрюшка Рыков — скрипач и Яша Русанов — трубач, бог знает чем руководствуясь, совершили такой же поступок.

На третий день в городском соборе приняли мы присягу и получили, согласно нашему желанию, направление в артиллерийский полк в Смоленске.

В последний день, когда улеглись все волнения и возврат к старому был уже невозможен, у меня явилось страстное желание проститься с родными полями, взглянуть на безбрежное море созревших хлебов, на старые вербы у тихой дороги. И, вероятно, последний раз в жизни проводить заходящее солнышко над безмолвными липами старого кладбища.

Вскинув ружье на плечо и захватив несколько патронов, я незаметно выбрался в поле и пошел торопливо и быстро, сам не сознавая куда. Потом так же бессознательно повернул в направлении кладбища.

Разбросав руки и стараясь захватить в свои объятия побольше тяжелых колосьев, внезапно сквозь перепутанную сетку золотой соломы я увидел сидящую на зеленом откосе оврага у опушки знакомого кладбища Веру.

Низко склонившись над книгой, она была неподвижна, точно холодный надгробный памятник над последней могилой уснувшего кладбища.

В первый момент я чуть было не бросился к ней. Желания поделиться своими переживаниями перед роковой неизвестностью будущего были почти непреодолимы. Но страшным усилием воли я удержал себя. Зачем терзать себя и возбуждать сожаления и участие у других, не нужно.

Еще несколько минут любовался ею, мысленно держал ее прекрасные косы, нежно лаская ее маленькие теплые ручки, и так же мысленно поцеловал ее голову, хотя в действительности никогда не позволял себе подобный поступок. Склонившись во ржи, чтобы быть незамеченным, я свернул на другую сторону и быстро спустился в лощину, где вдоль болотистого ручейка стеной стояли и тихо шептались сухие камыши. Иногда здесь взлетали дикие утки, или проворный бекас стремительным полетом взвивался в небо. Сам не сознавая зачем, я зарядил ружье и тихо побрел вдоль густых камышей. День клонился к вечеру. Неподвижный воздух и глубокая, ничем не нарушаемая тишина царили вокруг. Камыши кончились, и перед моими глазами открылась бесконечная равнина заболоченных тучных лугов, уходивших в голубоватый ползущий туман. Где-то далеко-далеко в неподвижном пространстве как прерванный сон мягко прозвучали два выстрела: паф! паф!

Легкое эхо слегка затянулось за ними, и снова всё стихло. Я вскинул мгновенно ружье и таким же салютом ответил своему неизвестному брату.

Вернувшись домой с успокоенным чувством, я сообщил матери и брату о совершенном мною поступке. И тут только я понял, как жестоко поступил по отношению к матери: один сам умирал на глазах поневоле с страшною жаждой жизни, другой сам добровольно уходил тоже почти на верную неизбежную смерть.

Всю ночь просидела она в слезах надо мной, я, глаз не смыкая, глядел на нее, стараясь запомнить до конца своих дней ее дорогие черты.

Ласкал ее, утешал, стараясь внушить, что война скоро кончится и я снова вернусь к ней сюда же, в этот маленький, крытый соломой домик. Но материнское сердце трудно утешить холодной надеждой и заставить поверить его в почти невозможное.

Когда в окно заглянули лучи восходящего солнца, лицо матери я почти не узнал: оно постарело, осунулось и слабые искорки, зажигаемые надеждой, погасли в ее карих, когда-то веселых лучистых глазах.

Момент прощания с матерью и братом был настолько тяжел, что и сейчас при воспоминании о нем я не нахожу оправдания своему легкомысленному поступку. Но в то время мне казалось, что другого выхода из такого безнадежного положения нет и быть не могло.

Ясно сознавая неизбежность своей близкой смерти и прощаясь со мной в последний раз и навсегда, брат горько и безнадежно плакал.

Но хватит, слишком больно вспоминать  даже  сейчас  об  этом. От горя и внезапных переживаний мать настолько ослабела, что не в состоянии была проводить меня на вокзал. Туманный серый вечер, два протяжных звонка да заунывный гудок паровоза, вот и всё, что было свидетелем в минуты тяжелой разлуки с родными полями, с лесными тенистыми дебрями, с любимой рекой, со всем тем, что так мило и дорого юному сердцу, что на всю жизнь, навеки запечатлевается в памяти, никогда не забывается и вновь воскресает в воображении с величайшей точностью в минуты духовного одиночества.

На следующий день мы прибыли в Смоленск и отправились разыскивать артиллерийскую часть, куда имели направление. Но, к сожалению, эта часть выбыла из города неизвестно куда.

Местный воинский начальник дал нам направление в этапную часть, где должны были установить нахождение нашей воинской части. Не успели мы войти в этапный пункт, как обратный выход для нас был немедленно закрыт. Не считаясь с тем, что мы фактически были добровольцы, и не обращая никакого внимания на наши протесты, на несколько дней нас поместили в этапные казармы вместе с отставшими, дезертирами и так далее и бросили на растерзание миллиардам откормленных вшей и клопов.

Первую ночь я не спал совершенно и, сидя на покрытых соломенными матами нарах, безуспешно отражал непрерывные атаки разъяренных паразитов. К утру всё тело мое было покрыто множеством красных волдырей и синих пятен.

Этапная рота, в которую мы попали, на третий день под конвоем была погружена в теплушки и отправлена в Орёл в 203-й запасной полк. Здесь нам выдали вначале какое-то старое поношенное обмундирование, после чего началась обычная муштра с ночными перекличками, тревогами, стрельбами и т. д.

А самое главное это было «отдание чести», без умения и знания этой науки нас не выпускали ни на шаг за ворота казармы. Нашей так называемой маршевой ротой командовал некий подпоручик Ежаков, по происхождению казак.

Не знаю, чем объяснить его озлобленность и жестокость, — тем, что он попал в пехоту, или были какие либо другие причины, — но вел он себя по отношению к новобранцам первое время возмутительно. В его сознании это были не живые люди, а так, просто бесчувственные игрушки, вроде детских деревянных солдатиков. Его любимым, как казалось в то время, издевательством была команда «ложись» и обязательно где-либо в лужу или непроходимую грязь; и это повторялось в день по несколько раз: всякое замешательство неминуемо восстанавливалось неистовой русской бранью.

К счастью,  он  не  применял  рукоприкладства,  что  наблюдалось в других ротах, и поэтому пользовался даже некоторым уважением в серой солдатской массе.

Любил он также бег под песню, бег до изнеможения, до потери сознания. Песни эти состояли, конечно, из набора самых пошлых и некультурных отрывистых фраз, зато имели четкий ритм, способствовали легкости бега и, конечно, очень легко воспринимались вечно болтающейся возле солдат детворой.

Когда наука отдания чести была нами усвоена в совершенстве и новые шинели перешиты по росту ротным портным, в ближайший воскресный день мы получили разрешение на прогулку по городу без команды.

Провожая нас за ворота, наш взводный Фуртаев напутствовал нас следующими словами:

—   Ну, ребята, с богом, гуляй да слушай и смотри по сторонам, как зайцы; от генерала ныряй в первую подворотню, а то всё равно губы не миновать.

И вот эта прогулка была действительно похожа на свадьбу бездомных собак, которые обычно инстинктом чувствуют близость петли и бросаются во все стороны в любую подворотню.

Но солдат — это все-таки человек, а нормальный человек отличается свойством приспосабливаться к любым условиям жизни. Наше начальство, выражаясь солдатским языком, немного поотпустило вожжи. Чаще начали давать нам увольнительные и даже сами иногда принимали участие в наших прогулках и проказах.

Светлой личностью среди непосредственного начальства был у нас взводный командир — старший унтер-офицер Фуртаев. С первых дней войны он служил в каком-то гвардейском полку, был ранен и после выздоровления попал, так же как и мы, в 203-й запасной батальон.

Это был человек огромного роста, прекрасно сложенный, чрезвычайно красивый, обладающий зычным, чистым басистым голосом и добрым мягким характером. На груди его висели два серебряных креста.

Мое место на нарах было рядом с его постелью. По национальности он был русским, но прожив с детства всю жизнь на Кавказе, облик его получил легкий отпечаток горного жителя.

Часто перед сном, когда кончались неиссякаемые солдатские анекдоты, он любил помечтать и поделиться со мною воспоминаниями о детстве, о горах, об оставленной там возлюбленной, и когда неясная грусть всё же добиралась до его крепких нервов, начинал тихонько напевать свою излюбленную песенку:

—  Ты склони свои черные кудри на мою исхудалую грудь… И, обычно вздыхая, заканчивал словами:

—  И над трупом моим, дорогая, будешь слезно и горько рыдать. Иногда  более  сердечная  публика  начинала  подтягивать  помаленьку, потом всё шире и шире и, наконец, превращалась в какой-то надгробный, бессловесный, бархатный напев, похожий на торжественно-грустные звуки органа.

Кроме нас троих, то есть меня, Андрея и Якова, в роте было еще два вольноопределяющихся — братья Николай и Михаил Берлизовы.

Вскоре мы с ними подружились, и так как семья их находилась здесь же, в Орле, то мы часто с увольнительной и без оной после вечерней поверки, как бесплотные духи, исчезали из казармы, оставляя под одеялами свое сонное подобие, и проводили время до утра в семье наших новых друзей.

Уезжая на военную службу, Андрей захватил с собой свою неразлучную скрипку, а я флейту. И вот в семье Берлизовых под аккомпанемент на рояле младшей дочери, хорошенькой и прекрасно воспитанной 16-летней девушки мы устраивали импровизированные концерты и этим по возможности украшали свою солдатскую грубую жизнь, не думая совершенно о завтрашнем дне.

Пылкий Андрей быстро влюбился в Анечку и посвящал ей задушевные звуки своей рыдающей скрипки, но, к сожалению, ростом он был очень мал, и бородка лопаточкой, которую он носил для солидности, не прибавляла ему успеха в сердечных делах.

Хотя прекрасно сложенная и чудная, как юная Венера, Аня мне тоже очень нравилась, но, не желая огорчать своего пылкого друга, я всячески уклонялся от голубых взоров нашей общей подруги, и когда, замечая необычное внимание ко мне юной красавицы, Андрей становился мрачным и молча вешал нос, я уходил к старенькой доброй бабушке наших друзей, которая напоминала и заменяла мне здесь мою мать.

Трудно сказать, за что она полюбила меня как родного, может быть, своим чутким материнским сердцем она поняла и почувствовала без слов мое горе, может, моя музыка под аккомпанемент Анечки раскрыла ей мою душу.

На почве ревности, в которой с моей стороны не было никакой вины, отношения мои с Андреем незаметно ухудшались. Он старался избегать наших встреч. К Берлизовым, ничего не говоря мне, уезжал один и возвращался оттуда мрачнее темной ночи.

Однажды, замечтавшись и прозевав команду «на плечо», стараясь исправить свою ошибку, он попал себе штыком американского винчестера в ноздрю и распорол ее. Тут было, конечно, много необдуманных насмешек и немало крови. И так как с перевязанным носом посещение объекта своих чувств и грез он считал неудобным, а я, не вдаваясь в психологию этого вопроса, продолжал бывать у Берлизовых, то старая крепкая дружба наша быстро подвигалась к пропасти — к разрыву. Но внезапно возникшие события в нашей среде изменили наше до некоторой степени привилегированное положение и смягчили напряженность отношений между мной и Андреем.

203-й запасной пехотный батальон, в котором мы проходили ускоренную подготовку перед отправкой на фронт, представлял собой внушительную часть, в нем были, не помню точно, 12 или 14 рот основных, да в каждой роте по 12 маршевых рот. В общем, с утра и до ночи город был полон звуками самых разнообразных солдатских песен и выкриками всевозможных команд.

Солдатская наука нелегко давалась многим новобранцам и доводила некоторых до полного изнеможения и отчаяния. На городской огороженной со всех сторон площади было установлено множество различных препятствий и чучел для развития ловкости и обучения штыковому бою. Будучи еще в школе, мы состояли в так называемых «потешных», и всю эту нехитрую премудрость изучили почти в совершенстве под руководством старого опытного фельдфебеля. А поэтому для нас эта наука здесь не была особо тяжелой и утомительной. Да к тому же наш ротный командир Ермаков не особенно любил заниматься со своей ротой на глазах у командира батальона, старого капризного генерала, и старался под разными предлогами увести людей куда-либо за город на тактические занятия или стрельбу, где он сам фактически отдыхал, отдавая свою роту на растерзание ретивым фельдфебелям и взводным командирам. Но большинство офицеров относилось к своим обязанностям особо ревностно и превращало военную науку на городской площади в систему изощренных издевательств. Особой жестокостью отличался один из кадровых офицеров соседней с нами роты.

Целый день он стоял у чучела и без конца гонял одного за другим своих молодых и пожилых солдат из запаса в атаку на исколотое, избитое чучело, при этом он с особым злорадством унижал своей беспримерной руганью человеческое достоинство измученных солдат и незаметно бил кулаком в подбородок так, что головы их прыгали кверху, а шапки надвигались на глаза.

В одно из таких занятий доведенный до исступления пожилой солдат по приказу своего командира в сотый раз с криком «ура!» бросился на чучело, но штык его весь до отказа очутился в груди офицера.

Последний молча с искаженным лицом скорчился, присел на землю, потом повалился на бок и испустил дух1.

1 Стоит отметить, что тема взаимоотношений офицеров и нижних чинов, особенно в запасных батальонах, была одной из центральных в воспоминаниях участников Первой мировой войны, опубликованных в советское время.

Совершивший преступление солдат швырнул в сторону винтовку, упал лицом в пушистый снег и зарыдал как безумный.

Занятия на площади были немедленно прекращены, роты разведены по казармам. По пути домой солдаты и офицеры шли молча, без обычных песен, и никто не проронил ни одного слова. И если ранее между солдатами и офицерами иногда происходила до некоторой степени товарищеская беседа, то сейчас вдруг между ними выросла черная, непроницаемая невидимая стена. В это время наш взводный Фуртаев не возвратился в казарму. Некоторые тихо таинственно шептались по углам, большинство молчало, еще не представляя себе исхода неожиданных событий.

На следующий день полевой суд вынес убийце смертный приговор, который немедленно же был приведен в исполнение. Перед выстроенными частями батальона на городской площади было и сообщено о его исполнении. Несколько тысяч народа встретили это сообщение гробовым молчанием, некоторые, не сдержав команды «смирно», сняли шапки и перекрестились. Но команды разводить части по казармам не последовало. Офицерский состав стоял на своих местах, все чего-то ждали.

Где-то справа раздалась команда:

—  Смирно! Равнение направо, господа офицеры!

И на середину площади старческой, но еще довольно бодрой походкой, задрав голову, вышел сам генерал. Все устремили на него взоры, но он молчал и чего-то ждал.

Через одну-две минуты на другом конце площади показались три фигуры: по бокам две низеньких […], а посередине шагал твердо и решительно стройный и спокойный, как дуб, богатырь — наш взводный! Глубокий вздох тихо прошел по рядам нашей роты.

—  Замолчать! — свирепо заревел генерал.

Стража ушла, посредине площади остался один Фуртаев. Гордый взгляд его был обращен куда-то в пространство над массой притаившихся человеческих голов. Вдруг снова раздался отвратительный голос генерала:

—  Этот мерзавец нарушил дисциплину нашей армии и нанес оскорбление офицеру. Таким нет места в наших рядах.

Он подошел к Фуртаеву и со злостью сорвал с него погоны и с груди блестящие Георгиевские кресты (что по уставу не имел права делать), потом, ударив погонами по лицу, велел убрать арестованного.

В тот вечер казарма молчала, как затаившийся зверь, ни звука слов, ни песен нигде не возникало. Гробовое молчание мрачной тучей нависло над городом.

Еще через день нашу роту спешно грузили в эшелон. На станции стояло оцепление из военной полиции.

Паровоз пронзительно  свистнул.  Вагоны  плавно  колыхнулись, и мы неожиданно уехали из города, не успев даже проститься с нашими новыми друзьями. Отношения между мною и Андреем быстро восстановились, его пылкая ревность так же быстро угасла. Моя флейта и скрипка Андрея были забыты у Берлизовых. Дальнейшая судьба Фуртаева осталась для нас неразгаданной тайной.

Куда направлялась наша часть, никто из нас, конечно, не знал, но часы и дни бежали. Смутная неясная тревога начинала понемногу заглядывать в пробужденное сознание. Кто-то в углу на верхних нарах затянул:

Быстры, как волны, все дни нашей жизни, Что час, то короче к могиле наш путь.

Но сидевший у чугунной печки наш новый взводный, тоже бывалый уже в боях солдат, громко перебил:

—  Давайте-ка лучше споем фуртаевскую любимую. И все вдруг как по команде затянули:

Ты склони свои черные кудри на мою исхудалую грудь…

Эта песня после долгого перерыва вновь вошла в наш репертуар.

День был солнечный и слегка морозный, раскаленная докрасна печка создавала в вагоне атмосферу, подобную парной в деревенской бане. Один из солдат, насколько припоминаю, Козлов, сегодня почемуто нервничал, толкался без нужды по вагону, наступая людям на ноги и поглядывая часто на часы.

—  Эх, ребята, натопили — дышать нечем, открою-ка я дверь.

Никто не возражал ему. Дверь завизжала, широко распахнулась, Козлов покачнулся, вскрикнул и исчез. Все в вагоне зашумели, заволновались. Взводный выглянул и закричал:

—   Бежит, догоняет, — но кто-то наверху с усмешкой покойно произнес:

—  Догоняет, да никогда не догонит, дело известное.

Падение Козлова заметили и из других вагонов. Поезд остановился, из вагонов повыскакивали офицеры, но фигура Козлова мелькнула раз-другой на опушке леса и бесследно исчезла в густой темной чаще. Несколько револьверных выстрелов прозвучало ему в спину, но было уже поздно. Опытный дезертир скрылся2. Никто, конечно, за ним не погнался, и поезд снова набрал свой обычный монотонный ритм, неумолимо тянул многих из нас к роковому концу.

—  К Киеву подъезжаем, — шумели и волновались хохлы.

—   Побриться бы надо, — глядя в осколок зеркала, промолвил Мороз — огромный широкоплечий украинец, бывший солдат гвардейского Волынского полка3.

2   По подсчетам А. Б. Асташова, за годы войны (до Февральской революции) военными и жандармами было задержано на фронте и в тылу около 350 000 дезертиров (сама Ставка Верховного Главнокомандующего оценивала число дезертиров за этот период в 195 000 человек). Непосредственно на ЮгоЗападном фронте были задержаны 64 582 человека, пытавшихся бежать во время движения на театр военных действий. Важно подчеркнуть, что оценка размаха дезертирства осложняется и таким явлением, как «бродяжничество», когда нижние чины намеренно задерживались в тылах, тем самым затягивая свое отбытие на фронт. См. подробнее: Асташов А. Б. Русский фронт в 1914 — начале 1917 года: военный опыт и современность. М., 2014. С. 466–495.

  Лейб-гвардии Волынский полк, сформирован в 1817 г. В годы Первой мировой сражался в Восточной Пруссии, под Лодзью (1914) и под Сморгонью (1915). В феврале 1917 г. унтер-офицер запасного батальона этого полка Т. И. Кирпичников сыграл видную роль в начавшейся Февральской революции.

—   Возьми зеркало потолще, — смеясь, заметил Непейвода, — а то это твоей морды, ей-богу, не выдержит.

Все дружно расхохотались.

Сам киевлянин-кузнец по фамилии Пятак, слащаво улыбаясь, глотая слюни и щуря маленькие глазки, хитро и радостно воскликнул:

—  Ну, не був я Пятак, и винца я вам, братцы, у Кииви достану доброго и дешевого, вырваться бы только до дому.

Все одобрительно загудели, а взводный, по-видимому, большой любитель нескромных напитков, невероятно оживился, глаза его загорелись:

—  Неужели достанешь, Пятак?

—  Вот провались на этом месте, достану! — воскликнул киевлянин.

 —   Добре, — принимая какое-то решение, сказал взводный, многозначительно подмигнув Пятаку. На этом порешили и смолкли.

Наконец перед вечером поезд  прибыл  в  Киев  и  остановился на каком-то бесконечно далеком от вокзала пути. Быстро, без особого шума собрали у желающих попробовать киевского винца гроши, и Пятак, захватив с собой еще одного шустрого парня, бывшего балаганного актера, быстро прошмыгнул в полумраке, незамеченный охраной эшелона.

Поезд в Киеве должен был стоять около 3 часов. О бомбежках в таком сравнительно глубоком тылу в то время понятия у людей еще не было, и потому настроение у всех было приподнятое. Как из-под земли появились торговки с пирогами, фруктами, яйцами и т. п. Началась торговля, шутки, смех, и войны как будто не бывало.

Не более как за полчаса до отхода поезда показался раздутый со всех сторон Пятак со своим напарником. Их осторожно втащили в вагон и окружили со всех сторон плотным кольцом. Пятак и актер торжественно вынимали из всех возможных карманов и тайников своего солдатского обмундирования самые разнообразные бутылки с многообещающими разноцветными этикетками и ставили вокруг себя на пол. Тут была мадера, церковное, малага и многие другие. Все головки бутылок были под фирменными сургучными печатями. В общем, Пятак сделал свое дело и торжествовал, обводя гордым взглядом окружающих4.

4  Хотя с началом войны в России был введен «сухой закон», на деле он постоянно нарушался, в том числе и на фронте.

—  Убрать под нары и до отхода поезда ни-ни, — скомандовал взводный.

Команда всеми была выполнена, и последний, присев на нары, закрыл ногами цветную батарею бутылок.

Трудно сказать, пронюхал ли кто-либо или подсказал о нашем приобретении, но перед самым отходом поезда к нам в вагон весело вскочил молодой взводный офицер, которого, кстати сказать, ребята уважали за его человеческое и даже товарищеское отношение. И хлопнув взводного по плечу, присел на нары рядом с ним.

—   Ну, вояка, ты ведь уже старый солдат, расскажи-ка нам, где воевал, много ли австрийцев посадил на штык? — смеясь задавал вопросы он взводному, но тот смущенно улыбался и не находил слов, мысли его были, вероятно, далеко, в одной из соблазнительных бутылок. Ребята многозначительно и вопросительно поглядывали на него со всех сторон, взводный смущенно двигал плечами и виновато косился по сторонам.

—  Да что это с вами, ребята, ужели недовольны моему приходу? — промолвил офицер, снимая с головы папаху. Потом он, круто поворачиваясь к взводному, вероятно, каблуком задел одну из бутылок; та, издав приятный звон, покачнулась, упала на соседнюю, и вдруг под нарами пошла такая музыка, которую так любовно и легко воспринимают опытные ресторанные и подвальные гуляки. По вагону пробежал невольный вздох.

Не успел взводный придумать какую-либо хитрость, как прапорщик быстро наклонился и заглянул под нары. Но какую грешную душу не смутит такая малиновая музыка небрежно развалившихся и нежно булькающих на ходу поезда стеклянных красавиц?

Прапорщик даже ахнул от удивления, и, не скрывая восторга, его ранее смущенное  и  строгое  лицо  начало  постепенно  расплываться в сладкую улыбку. Оглядевшись вокруг и убедившись, что люди здесь все свои, никто не выдаст, он хлопнул в ладоши:

—  А ну-ка, взводный, доставай!

Но последний, еще не сознавая, как понимать восклицание командира, виновато, точно боясь, чтобы его сверху не прихлопнули по шее медленно, доставал из-под нар одну за другой бутылки, не спуская глаз с прапорщика.

—   Ребята, доставай кружки, взводный, вероятно, не хочет, — бойко выкрикнул прапорщик, шутя отстраняя растерявшегося взводного. И тут только на старого солдата нашло просветление.

—  А ну, открывай, ребята, — заревел он.

Бутылки зазвенели, зашипели, загремели кружки и стаканы.

—   Ваше благородие, какого вам желательно, малажки или мадерцы? — подобострастно обратился взводный к прапорщику.

—  Сперва мадеры, а потом посмотрим, — не задумываясь, объявил молодой прапорщик, вышедший, вероятно, из такой же солдатской голи, которая его сейчас окружала.

Пятак блаженствовал. Его красная, слащавая морда, освещаемая пылающими в печке дровами, сияла, как восходящая в тумане луна.

—  Ваше благородие! Это я уважил ребят.

—  Верно, это Пятак, это он, молодец Пятак, — загудели со всех сторон весело голоса.

Взводный налил прапорщику и себе «мадерцы», а остальная братва — кто во что горазд. Вино забулькало, запело на все лады.

Прапорщик торжественно поднял кверху расписную, довольно вместительную кружку и провозгласил короткий тост.

—   Выпьем, братцы, первую за нашу матушку Россию, за наш честной народ.

—   Выпьем, будем здоровы, за Ваше благородие, — загудел дружно народ.

Потом офицер по-рыцарски поднес кружку к губам и стал жадно пить большими глотками. Но вдруг остановился, лицо его обратилось в образец недоумения. Он заглянул снова в кружку, понюхал, потом обвел глазами публику и, остановившись вопросительным взглядом на взводном, который еще не успел пригубить свою «чару», выплеснул остаток содержимого своей кружки прямо в его глупую физиономию.

—  Пей свою мадерцу, хрен голландский, — с досадой проговорил он и присел на нары.

—  А у вас что, ребята? — добавил он, оглядывая смущенных солдат. С минуту, как у гоголевского ревизора, продолжалась немая сцена.

—  Лимонад якый, — вдруг заревел своим звериным басом, похожий на медведя Мороз и, взявшись за живот, так захохотал, что стены вагона задрожали.

—  Ну и уважив Пятак, трясця твоей матэри, — гремел, захлебываясь от кашля и смеха, веселый хохол.

Взводный подскочил к сгорбившемуся и глядящему исподлобья, как провинившаяся собака, Пятаку. Раздался треск звонкой пощечины. Пятак, как тяжелый мешок, кувыркнулся с верхних нар на пол и, желая спрятаться под нижними нарами, застрял, оставив открытой всю свою по-бабьи широкую заднюю часть. Колени его усердно скользили по полу, но всё остальное не двигалось ни туда, ни сюда.

—   От так и сиды, бисов сын, — слегка успокоившись, прохрипел Мороз и своим огромным сапогом так пнул под зад бедного Пятака, что тот завертелся и завыл не своим голосом.

Все вдруг захохотали и сразу же успокоились.

—   Ну что, ребята, давайте допьем хотя уж эту пакость, — с досадой вымолвил прапорщик. Молча разлили по кружкам остаток «вина», а жалкому в этот момент актеру сунули в руки самую грязную, без всяких наклеек и сургуча бутылку. Начали пить без тостов и без обычных улыбок.

—  Вино! Будь я проклят, вино! — вдруг зашипел своим вечно охрипшим голосом актер, с жадностью допивая содержимое своей маленькой стопки и артистически протянув в пространство свою левую руку, пальцы которой судорожно и быстро шевелились.

В один миг на него набросились со всех сторон; бутылка была отнята, и честь взвода перед самодовольно улыбающимся прапором была восстановлена.

После неудачной пьянки в Киеве мы почти без остановок доехали до Каменец-Подольска5. Здесь эшелон разгрузился, нас группами разместили в оставленных жителями домах. В этом городе уже чувствовалась близость войны: магазины почти все были закрыты. На крышах установлены антенны редких в то время радиостанций. Гражданское население на улицах почти не появлялось.

5   Город Каменец-Подольский, ныне в составе Украины. В годы Первой мировой войны находился в прифронтовой полосе. 17 (4) августа 1914 г. был занят австрийцами, однако в ночь на 21 (8) августа его очистили.

Солдаты и солдатские песни — вот что наполняло и оживляло замерший город. А по ночам то и дело доносилась далекая пулеметная дробь и грохот орудий.

В Каменец-Подольске должно было закончиться формирование роты. Несколько раз нас водили еще на стрельбу для завершения боевой подготовки. Нужно напомнить, что братья Берлизовы какими-то судьбами остались в Орле, и из вольноопределяющихся в КаменецПодольск прибыли только мы втроем: Андрей, Яшка да я.

Еще перед отъездом из Орла меня предупредили, что документы на права вольноопределяющихся Андрея и Якова прибыли, а мои гдето затерялись, и их необходимо разыскивать. Я написал об этом домой и успокоился.

Мне хочется сказать еще несколько слов о втором моем товарище Яше Русанове.

Еще в училище он был весьма жизнерадостным и предприимчивым человеком, хорошо играл на корнете и был правой рукой у директора. Но на военной службе он постепенно становился грустнее и грустнее, особенно после того, как в Орле навещала его мать.

Сразу разочаровавшись, по-видимому, в солдатской службе, он стал молчаливым и в свободное время обычно спал в любом положении — сидя, стоя, как угодно, причем рот его во время сна был широко открыт, и оттуда вылетали трубные звуки его могучего храпа.

Когда эта музыка надоедала или даже выводила из терпения, я совал ему в рот корку хлеба, он в тот же миг зажимал ее крепко зубами, широко раскрывал глаза и просыпался. Во время этой безобидной шутки вокруг обычно раздавался взрыв смеха. Яшке это не нравилось, и он в конце концов рассердился на меня.

В один из пасмурных зимних дней нашу роту при полном снаряжении выстроили во дворе особняка, где мы размещались, и так мы с полчаса стояли, не понимая, что будет дальше. Наконец появился Ежаков и ротный писарь со списком в руках. Взводный скомандовал смирно. Ежаков поздоровался и начал напутственную речь; она была коротка, проста и переплетена его обычными нецензурными оборотами речи.

Потом писарь пофамильно прочитал состав роты, в числе которой не было Андрея и Яшки. В дополнение всего Ежаков разъяснил, что мои документы до настоящего времени не найдены и поэтому я направляюсь с ротой в действующую часть, а Рыков и Русанов остаются в городе с целью последующей отправки в военное училище.

С этой минуты я оставался один среди чужих мне людей, и поэтому не мог сказать, что эту внезапную разлуку я перенес так легко и просто, хотя внешне я оставался прежним неисправимым мастером любых выдумок и каверз. В последний раз простился с моими друзьями, Яшка не выдержал, и из его больших выпуклых глаз быстро закапали крупные слезы. Я же тихо шепнул ему на ухо: «Яша, ради бога, успокойся и не расстраивай меня — мне сейчас плакать стыдно и нельзя».

Ежаков подошел и, тоже прощаясь, сказал:

—  Не падай духом, солдат, пока твоим приятелям повесят на плечи золотые погоны, ты будешь уже защищать свою Родину и станешь героем.

—   Становись! — раздалась команда. — Смирно! Правое плечо вперед, шагом марш!

Мокрый грязный снег полетел во все стороны от поступи тяжелых русских сапог. Сгорбившись под грузом полной выкладки и под тяжестью гнетущего сознания роковой неизбежности, люди молча, раскачиваясь в такт подаваемой команды, двинулись в свой, для огромного большинства последний, жизненный путь.

К исходу дня рота втянулась в какую-то опустевшую деревушку. Тут должен был состояться отдых и ночлег. Мокрые и измученные солдаты разбрелись по избам. Многие повалились на холодный глиняный пол и уснули глубоким мертвым сном. Взводный выбрал избу получше и позвал меня с собой. В пустой, но чистенькой комнатке было холодно и сыро — землистый запах мокрой глины вызывал удушливый кашель. Не глядя на страшную усталость, мы нарубили дров из сухой изгороди и затопили русскую печку. Пламя, шипя и волнуясь, лизало кирпичный свод огромной остывшей печи. Достали воды, согрели чай, и сразу стало как-то легко и уютно. В избу пришли еще двое ребят. Чтобы было веселее и отраднее, за разговором и чаем всё время подбрасывали в печь дрова.

Потом, разомлев от тепла и усталости, забрались на печь, разостлали палатки и уснули богатырским сном. Дневальные у командирской избы без привычки тоже, по-видимому, уснули, и в деревне воцарилась мертвая тишина. Какой-то кошмарный сон внезапно разбудил меня. Я приподнялся. В избе кружился едкий отвратительный дым, смешанный с испарением от мокрых стен и грязных портянок. Удушливый дым перехватил дыхание, из глаз ручьем текли слезы. С большим трудом я растолкал спящего взводного. В момент, когда он протирал глаза и ругался, в углу на печке рядом с нами вспыхнула палатка. Подхватив снаряжение и винтовки, мы, приседая к полу, бросились к двери.

В этот момент красное зловещее зарево ярко осветило лежащий у избы нетоптаный снег. Это соломенная крыша нашей избы вспыхнула ярким факелом, потом затрещали жерди. Огонь шумел и разгорался. Кое-где на порогах соседних изб показались кроваво-красные, освещенные огнем лица проснувшихся солдат. Не успели мы еще прийти в себя и заняться тушением пожара, как вдруг над головами что-то взвизгнуло. Раздался резкий пронзительный взрыв, за ним второй, третий и т. д. Народ начал метаться во все стороны, усталость была забыта. После каждого выстрела падали в снег на землю, вновь подхватывались и бежали, сами не понимая куда.

К счастью, сонные австрийские артиллеристы не могли ночью определить точно расстояние до пожара и стреляли наобум святых. Когда стрельба прекратилась, народ постепенно собрался — все оказались налицо. На следующее утро временный командир, выстроив роту, долго вычитывал мораль о постыдной трусости и страхе. Когда же во время этих нотаций над деревней снова просвистело и разорвалось несколько шрапнельных снарядов, ни одна душа, кроме храброго командира, не тронулась с места. Причина же ночного пожара так и осталась никем не разгаданной.

Вечером того же дня нашу роту под прикрытием маскировки местности подвели к глубокому ходу сообщения, и мы наконец влились в состав 326-го, впоследствии первого большевистского, пехотного полка. Упомянутый 326-й пехотный полк, входивший в состав 82-й дивизии, занимал рубеж вдоль заболоченной широкой низменной равнины, по другую сторону которой в расстоянии не менее полукилометра располагались австрийские окопы.

Здесь было покойно и тихо, часто за обедом или чаем мы в одиночку бегали прямо по открытой местности. Иногда взвизгивавшие и падавшие на землю пули не приносили вреда и не вызывали никакого страха. Днем большинство людей обычно спали, а ночью дежурили у бойниц или, пробравшись под собственным проволочным заграждением, сидели по сменам до утра в секрете.

Я подружился с пожилым солдатом — артиллерийским наблюдателем, который сидел всегда в наших окопах и сообщал на батарею о замеченных передвижениях групп неприятеля.

Это был мужчина средних лет, уроженец Саратовской губернии. Круглое рябоватое лицо его было украшено густой окладистой рыжей бородой. Роста он был среднего, широкоплечий, крепкий, как дуб. Говорил он очень мало, сидел больше на скамейке и наблюдал в бинокль за территорией противника.

Ранее я неоднократно слышал о блестящих способностях наших артиллеристов, но впоследствии мне пришлось убедиться воочию. Однажды Иван Терентьевич — так звали артиллериста — опустил бинокль и, взяв в руку телефонную трубку, покойно и медленно заговорил:

—  Николай Андреевич, слушай: мне думается, что на трубе у завода, чуть правее точки цель № Х, сидит австрийский наблюдатель. Надо бы сковырнуть его оттуда.

Потом он снова взял бинокль и назвал еще какие-то условные приметы.

Километрах в трех за окопами противника действительно стояла высокая заводская труба. Через несколько минут в нашем тылу грохнула трехдюймовка, и вслед за выстрелом разорвался снаряд в направлении стоявшей трубы.

—   Правей маленько, чуть-чуть, на полспички, — покойно сообщил в телефонную трубку Иван Терентьевич.

Раздался второй выстрел, и перебитая посередине труба стала падать как-то очень медленно, потом быстрей и быстрей, разрушаясь на лету , и затем, грохнулась на землю.

—  Всё в порядке, — сказал наблюдатель и, повесив трубку, обратился тихо ко мне, — попьем чайку што ли?

Я постепенно подружился с артиллеристом и перебрался из сырой, лишенной света землянки в маленькую клетушку нового приятеля, которая для удобства наблюдения была расположена на холмике, вернее, на самом высоком месте в пределах расположения нашей роты.

В дневное время от безделья и скуки я писал домой письма или развлекался стрельбой по далеким подвижным целям. Иногда далеко за окопами противника появлялась среди низкого кустарника какая-нибудь фигура верхом на лошади или  пеший  солдат-одиночка. Тут Терентьевич давал мне расстояние, я ставил прицел и начинал гонять зеваку по кустам. Конный старался не обращать внимания на мою стрельбу, но когда мои пули одна за другой всё ближе и ближе начинали посвистывать вокруг него, то последний соскакивал на ходу с лошади и метался по кустам, безуспешно разыскивая убежище на совершенно открытом незащищенном месте.

Эти мои развлечения, по-видимому, изрядно беспокоили моих противников, и вот однажды я чуть не поплатился за них собственной жизнью.

После бессонной ночи, постреляв немного, я забрался в нашу крохотную землянку, прилег на примитивную койку, состоявшую из двух досок, и уснул крепким здоровым сном. В это время австрийский наблюдатель, заметив, вероятно, на нашем холмике своего коллегу, решил отомстить и за сбитую трубу, и за мою назойливую стрельбу. Шестидюймовые снаряды  с  равными  промежутками  начали  ложиться в районе нашего холмика. Иван Терентьевич куда-то отлучился по своим делам и ничего не слышал.

Помню только момент, как на меня навалилось что-то тяжелое и стало душить упорно и безжалостно. Я хотел повернуться, закричать, но все мои усилия оказались напрасными. Во рту, в глазах было полно земли, дышать было нечем. Потом я как будто поехал куда-то плавно и мягко по наклонной плоскости. Завертелись какие-то красные шары.

—  Неужели конец? — мелькнула на один миг страшная мысль, и всё внезапно прервалось. Когда солдаты раскопали мою могилу и привели лошадиными дозами нашатырного спирта в чувство, никаких особых повреждений на себе я не обнаружил. За исключением весьма солидной шишки на лбу, которую соорудила мне висевшая над моей головой тяжелая икона моего религиозного сожителя.

После месячного пребывания в окопах переднего края рота наша вышла в резерв на отдых километров на 4 или 5 в тыл. Разместили нас в сухих уютных землянках на песчаных холмах, заросших молодым сосновым бором. Наиболее важным событием в резерве было долгожданное мытье в бане. Сооружение это было весьма примитивное, для оборудования его использовалась широкая просторная землянка, в ней стояла огромная каменная печь с котлами. Здесь же у бани коптилось белье и обрабатывалось верхнее платье.

Потом началась обычная военная учеба, в основном метание боевых гранат — наших бутылочных и круглых французских бризантных. На питание нельзя было жаловаться: обед всегда состоял из двух блюд — хороший мясной суп с большим куском мяса и какая-либо каша, очень жирная и вкусная. Сахара и белого хлеба к чаю также было вполне достаточно.

Однажды в сырой дождливый день роту вывели на высокое открытое место для рытья окопов второй линии обороны. Людей расставили вдоль холма и проинструктировали. В самом начале работы внезапно начался жестокий артиллерийский обстрел холма шрапнельными снарядами по всей его площади. Укрытия никакого не было. Народ в страхе начал бросаться во все стороны, некоторые падали и вновь вскакивали на ноги, другие оставались лежать неподвижно; послышались стоны и мольбы о помощи.

Я с Михеем Приваловым побежал в обратную сторону. Сзади раздался взрыв снаряда, я инстинктивно оглянулся. Прямо в моем направлении от белого дымка летел с шипящим свистом осколок металла. В этот миг Михей с такой силой рванул меня за руку, что я тут же свалился на бок. Осколок, взвизгнув, вырвал клок полы моей шинели и врезался в землю. Я вновь вскочил на ноги, мы спустились в крутой овраг и залегли под нависшими корнями старых деревьев.

Михей взглянул на оборванную полу моей шинели и, улыбаясь, добродушно сказал:

—  Быть бы тебе без ноги, да вот везет тебе, приятель.

Михей Привалов был добрый тихий человек. Любил он часто рассказывать о своей Белоруссии, где в мирное время пас коров на сочных лугах у берегов р. Сож; в летнюю жару косил сено, ловил рыбку и гонялся по заводям за молодыми утятами.

До определенного момента я слушал его, но когда рассказ незаметно клонился к воспоминаниям о молодой жене, я старался чем-нибудь прервать его и отвлечь от тяжелой тоски, которая при этих воспоминаниях надолго омрачала его душу.

Сидя по вечерам после работы или занятий в своей землянке, Михей часто говорил мне:

—  Вот поедешь скоро в военное училище, станешь офицером, а меня в денщики к себе возьмешь, и заживем мы на славу.

—   Михеюшка, дорогой! Ни в какое училище я не поеду, не хочу больше землю топтать — никуда и ни за что, кроме летной школы, меня не заставят ехать.

Целью моей жизни в то время был самолет и воздух. Я рассказывал ему, как в детстве полетел на крыльях с крыши и разбился, и Михей от души хохотал.

В небе часто по вечерам появлялись самолеты, но мы в то время не боялись их. От скуки стреляли по ним из винтовок или любовались, как артиллеристы сажали трехдюймовое полевое орудие на колесо от телеги, вращающееся на забитом в землю колу, и, орудуя этим до смешного примитивным механизмом, довольно удачно вели огонь по обнаглевшим самолетам.

Двухнедельный срок отдыха в резерве пролетел быстро, мы снова вернулись в окопы и разместились немного правее злополучного холма с наблюдательным пунктом. Расстояние между окопами здесь было немного поменьше, и вылезать на бруствер было рискованно. Наши окопы часто обстреливали артиллерийским и минометным огнем.

Наступила теплая южная весна. Жаворонки трепетали неподвижно в горячем воздухе и заливали грешную землю своим радостным беззаботным пением. Потом с высоты небесной они падали в молодую яркозеленую травку, которая страстно тянулась к солнцу сквозь густую сеть проволочных заграждений.

Михеюшка стоял на посту у бойницы. Чистый весенний воздух и бойкое щебетание птиц, по-видимому, пробуждали в душе его дорогие воспоминания о своей деревне, о берегах родной реки, и тихие, невидимые миру слезы робко ползли по его обветренным щекам.

Приближался день Пасхи 1916 г. И несмотря на медвежьи условия жизни настроение у солдат было приподнятое. Стрельба как с той, так и с другой стороны почти прекратилась. Начальство стало внимательнее и более вежливо обращаться с солдатами.

И вот наступил день Пасхи. Погода стояла тихая, на голубом небе ни облачка. Солнце едва поднималось, и птицы уже начали свой обычный утренний концерт над мертвой полосой заграждений.

Часов в девять утра на австрийской стороне вспыхнуло красное пламя, и огромный столб фиолетового густого дыма извилистой спиральной колонной поднялся к небу. Это был своего рода праздничный фейерверк. Над австрийскими окопами начали появляться невооруженные солдаты и постепенно закрыли своими серыми мундирами мрачную полосу окопов.

По-видимому, это были солдаты гуцульского происхождения из Закарпатской Украины,  которые  праздновали  Пасху  одновременно с нами.

Хотя со стороны командования никакого указания не было, но наши люди почти все тоже выбрались из окопов и, подбрасывая шапки, радостно приветствовали своих братьев — ныне невольных врагов.

Ни единого выстрела нигде не было слышно. И, кажется, если бы эти обреченные люди по всему бесконечному фронту вышли бы друг другу навстречу, взялись бы дружески за руки и дали клятву не уничтожать бесцельно друг друга, то никакая другая сила не могла изменить их решения. И всё остальное превратилось бы в прах перед непобедимой волей народов, но зло, к сожалению, в своем презренном неистовстве окрыленное лукавой хитростью, предательством, безмерной трусостью и ложью, в самом зачатии старается пресечь святые стремления народных масс.

Офицеры в одиночестве стояли в окопах и о чем-то тревожно шептались вполголоса. По окопам с злобным шипением и безотносительными угрозами пробежал капитан Гречкин6 — мерзкая, отвратительная личность. Он был чрезвычайно высок и тощ как жердь. Глупая гордость сходства по внешности с великим князем Николаем Николаевичем7 усугубляла его глупость. Обычно в окопах он никогда не показывался, но события этого дня заставили его снизойти до такого решительного поступка. Со стороны австрийских окопов отделилась небольшая группа и, размахивая какими-то предметами, похожими на бутылки, двинулась в нашем направлении.

—  Ребята, вино несут, — выкрикнул кто-то в толпе наших солдат. — Айда навстречу!

Доброволец мальчуган Рудницкий8 вынес из землянки буханку белого пасхального хлеба, и мы группой в 5 человек, как говорится, с хлебом и солью двинулись навстречу австрийцам.

6   Командир 2-го батальона.

7   Речь идет о Верховном Главнокомандующем вел. кн. Николае Николаевиче (1914–1915 гг.), который был весьма популярен в войсках.

8   В годы Первой мировой немало подростков под влиянием патриотических чувств и юношеского азарта сбегало на фронт и участвовало в боях. Среди известных можно выделить поэта Вс. Вишневского, который сбежал из дому в возрасте 14 лет.

Не видевшим этой сцены и не бывшим в таких условиях в солдатской  шкуре  трудно  представить  себе  картину  общего  восторга и ликования как тех, кто шел на сближение, так и наблюдавших за последними в этот редкий весенний день.

Австрийцы уже не шли, а бежали нам навстречу, в их руках действительно были бутылки с вином. Лица их пылали, глаза сияли. Мягкая украинская речь звучала страстно и восторженно. Руки уже готовы были скреститься в братских объятиях. Но в этот прекрасный, незабываемый миг зашипели как змеи снаряды — над головами со свистом и воем рвалась наша шрапнель.

Всё сразу изменилось: бросая бутылки и пасхальные булки, ребята бросились во все стороны.

Подбегая к своим окопам, заметили мы, что среди нас одного недостает.

—   Поздравили с праздничком, нечего сказать, — свирепо ругаясь и грозя кулаком в пространство, кричал какой-то старый бородатый солдат.

—   Это Гречкин, сукин сын, позвонил на батарею и вызвал огонь, я сам слышал, — вполголоса говорил ротный фельдшер.

Вот так печально кончилась наша встреча с «врагами». Тут же всех четверых нас арестовали и поодиночке посадили под строгий арест в отдельные землянки9.

9   «Братания», особенно во время религиозных праздников — под Рождество и на Пасху, — характерны как для западного (французского), так и восточного (русского) фронтов. Один из первых зафиксированных случаев братания произошел в декабре 1914 г. в Восточной Пруссии (см.: Литтауэр В. Русские гусары. М., 2006). Широкий размах братания приняли на Пасху 1916 г., которая совпала с праздником противника (10 апреля). См.: Асташов А. Б. Указ. соч. С. 214.

Наша вина усугублялась отсутствием пятого товарища. «Что будет дальше», — невольно возникал тяжелый, гнетущий вопрос.

Какая кара угрожает нам, не имели мы никакого понятия. В этот же день вместо пасхального обеда нам прислали только хлеб и холодную воду. Вечером, согнувшись в три погибели, в мою землянку ввалился пьяный капитан Гречкин. Еще никогда и никто в жизни не вызывал во мне такого отвращения и злобы, какое закипело в душе в этот жестокий момент. Мне тут же хотелось вцепиться ему в горло и задавить, как собаку.

По-видимому, мои переживания отражались в тот миг на моем лице, так как Гречкин, выпрямившись и пошатываясь, занес свой хлыст над моей головой, но внезапно попятился и опустил руку.

Поток низких ругательств и оскорблений, как из рога изобилия, вместе со слюной вылетал из поганых уст этого человека.

—   Офицером думаешь быть… — визгливо кричал он. — Я покажу тебе…

Я стоял молча и глядел ему прямо в глаза. Руки у него чесались, несколько раз поднимал он свой хлыст и снова нехотя опускал.

Потом, изменив внезапно тон, сдержанно спросил:

—  Кто первый из вас решился на измену?

—  Какую измену? — невольно вырвалось у меня.

—   А вот когда расстреляют, узнаешь, — снова взбесившись, заревел он10.

В это время в проходе появился вестовой командира полка, он пошел к Гречкину и что-то шепнул ему на ухо. Последний повернулся к выходу и торопливо с помощью солдата вышел наружу.

Вход в мою землянку снова загородила спина часового. На следующий день я узнал от часового, что наш пятый товарищ возвратился от австрийцев обратно, и у меня сразу стало легче на душе.

Оказывается, он в испуге побежал по ошибке не в ту сторону и попал в окопы австрийцев. Там ему (по его рассказам) завязали глаза и повели в штаб какой-то части, усадили за общий для солдат и офицеров стол, накормили и напоили вином настолько, что в тот же день он не в состоянии был возвратиться обратно.

Через несколько дней меня привели в штаб полка, поставили в углу и велели ждать.

Молодой стройный адъютант заканчивал диктовать писарю какуюто телеграмму и искоса поглядывал на меня.

—  Ну а теперь повтори, что написал, — сказал он старшему писарю с тремя лычками на погонах. Тот привстал с места и рабски наклоняясь, стал читать:

—   Командиру четвертого батальона, подполковнику Р.11 По каким естественным надобностям отправлен поручик М. в г. Черновцы?

10   «Сношения с неприятелем» без злого умысла карались разжалованием в рядовые или отправкой в исправительные арестантские отделения на срок от трех до шести лет.

11   Командиром 4-го батальона был подполковник Распопов.

Звонкий веселый хохот оборвал его чтение. На пороге показался смеющийся командир полка полковник Чижевский.

—   Дурак ты, — закричал адъютант на писаря, — что ты написал? Не по естественным, а по хозяйственным надобностям, чурбан ты этакий!

Солдат виновато согнулся в дугу, а полковник, держась за толстый живот, добродушно и заразительно хохотал. Захохотал и адъютант, и даже сам грамотей-писарь…

Когда полковник немного успокоился, к нему подошел адъютант и что-то шепнул на ухо. Старый седой полковник, продолжая как-то приветливо улыбаться, внезапно задал мне вопрос:

—  Ну-ка, скажи-ка мне, вояка, по каким естественным надобностям ты ходил к австрийцам?

Он снова захохотал, не выдержав, засмеялся и я. Полковник подошел ко мне, положил руку на плечо и, глядя в мои почти детские глаза шестнадцатилетнего мальчугана, как-то по-отцовски тихо и внятно сказал:

—   Постарайся проявить себя в чем-нибудь более серьезном — забудь свое детство, и теперь иди себе с богом в свою роту.

Я что-то пролепетал ему вслед и выскочил на свободу, как ранней весной вылетают из клеток птицы.

Через несколько дней после моего возвращения в окопы нашу роту, а может быть и весь полк, было приказано перевести на новый участок. Это был период позиционной войны, и поэтому части всё время передвигали по фронту. По длинным и замаскированным ходам сообщения выбрались мы наконец из грязных окопов, на дне которых почти всё время текла грунтовая вода, отчего ноги у нас были вечно мокрые.

Горячий весенний воздух легким ласкающим ветерком приветливо встретил вытянувшуюся в длинную извилистую цепочку группу усталых подземных жильцов.

Пыльные шинели, ремни заплечных мешков и винтовки на плечах отягчали движения людей. К полудню знойный воздух быстро вызвал испарину и нестерпимую жажду. К тому же утром перед походом народ был накормлен соленым селедочным супом. Солдаты шли молча, наклонившись вперед, и тяжело дышали, как рыба, выброшенная волной на сухой берег. Пот, смешанный с черной пылью, грязными потеками струился по медно-красным измученным лицам. У каждого в голове была только одна мысль: «Пить, пить, пить…»

Мы с Рудницким, заметив медленно вырастающую за холмом группу деревьев, прибавили шагу и оторвались от группы.

Вскоре показался скрипучий журавль, за ним соломенные крыши, затем сверкающие на солнце своей белизной стены приземистых хат и, наконец, давно жданный колодец.

Не глядя на тяжелое снаряжение и усталость, мы бросились бегом к колодцу. В это время молодая девушка-молдаванка в белой с особым вкусом вышитой сорочке, с ярко-синими цветами в черных волосах и сама как прекрасный сочный цветок, с напряжением поднимала из колодца тяжелое ведро с водой. Мы, как жадные волки, даже не успев попросить разрешения, с жадностью припали с двух сторон к широкому ведру, долго пили, потом на секунду оторвались, чтобы перевести дух, и снова начинали поглощать холодную чистую воду.

—  Ой, бедные, бедные, — прошептала она, с глубоким участием глядя на нас грустными выразительными глазами.

Утолив жажду, тяжело дыша и счастливо улыбаясь, я тоже посмотрел на нее и, пораженный ее свежестью и исключительной красотой, не смог оторвать взгляда.

Рудницкий тащил из колодца второе ведро, а я всё смотрел и смотрел на нее. Девушка немножко смутилась, дыхание ее стало глубже и чаще, отчего яркие цветы на груди ее белоснежной сорочки заколыхались и вздулись, как волны.

—   Не смотри так, не надо, — лукаво улыбаясь, сказала она и порывисто закрыла глаза мне своею рукою. В этот миг горячее пламя ее дыхания, как огнем, обожгло мне лицо. Потом молодая проказница быстро наклонилась, схватила ведра и чуть ли не бегом, круто изгибая свой стройный стан, исчезла в густой зелени сливового сада.

В это время подтянулась к колодцу основная масса народа. Загремели котелки, ведра, баклажки. Колодец окружили плотным живым кольцом. Журавль почти непрерывно скрипел и визжал монотонно и противно, разжигая еще больше жажду у тех, кто никак еще не мог пробиться к колодцу.

—  Привал! — раздался протяжный голос фельдфебеля.

У первой избы я перешагнул через изгородь в сад, сбросил с себя все свои доспехи и растянулся на мягкой траве в тенистой прохладе развесистых сливовых деревьев.

Поодаль улегся Рудницкий и еще другие ребята, но я уже не видел никого. Легкое поскрипывание колес походной кухни не пробудило во мне чувства голода. Я засыпал крепким глубоким сном. На один только миг в фиолетовом мраке легкой тенью проскользнул воображаемый образ юной красавицы и тихо исчез вместе со звуками окружающей жизни.

У Вас недостаточно прав для добавления комментариев. Вам необходимо зарегистрироваться.

Сейчас на сайте

Сейчас один гость и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте